За описанный период в сфере культуры произошло пять изменений, каждое из которых по значительности внутри данной системы (в нашем случае иранской культуры) равно итальянскому Возрождению, хотя не похоже на него ни по генезису, ни по характеру и последствиям. 1. Эллинизация парфянских степняков, т. е. восприятие чуждой цивилизации. 2. Иранизация парфянской знати – попытка сближения с собственным народом. 3. Зороастрийская победа 224–226 гг. над парфянской аристократией – союз трона и алтаря. 4. Маздакизм. 5. Реакция митраизма, ибо армяне называли Бахрама Чубина «поклоняющийся Михру, мятежник». И на этом фоне – чуть заметное дуновение христианских и гностических идей, затронувших ничтожную часть рафинированной и неустойчивой интеллигенции.
Нет! Никак не могу поверить, что этот тысячелетний период напряженной творческой жизни был всего лишь переходным между македонской и арабской оккупациями. Для Ирана этот парфяносасанидский период с реминисценциями вроде восстания Сумбада Мага, Бабека, заговора Афшина и прочих проявлений антиарабской борьбы представляется равновеликим не итальянскому Возрождению, а всей романо-германской культуре Западной Европы, от Каролингов до Бонапартов. Тысяча лет равна тысяче лет, хотя сравниваемые культуры совсем не похожи друг на друга. Но именно «непохожесть», как и сходство, является одним из постулатов концепции Н. И. Конрада.
В Риме эллинизм можно отсчитывать от одной из двух дат: 1) от эпохи Двенадцати таблиц, когда группа изгнанников, обосновавшихся на семи холмах, организовалась по образцу греческого полиса. Но если так, то сюда попадает почти весь республиканский Рим, и, очевидно, для начала переходного периода эта дата не подходит; 2) культурная эллинизация Рима обычно приписывается деятельности кружка Сципионов во II в. до н. э. Так-то оно так, но Н. И. Конрад относит Римскую республику не к переходному периоду, а к утверждению рабовладельческой формации. Следовательно, для «переходного периода» остается только эпоха империи, охарактеризованная Н. И. Конрадом как «время зенита и вместе с тем распада» [132, с. 37]. Пусть так.
Но если так, то и тут мы можем и должны выделить несколько культурных и вместе с тем общественно-политических периодов, каждый из которых равновелик итальянскому Возрождению. Повторяю, равновеликость утверждается только по значимости для современников, а отнюдь не по сходству характера явлений.
Сами древние римляне отнюдь не рассматривали республику II–I вв. до н. э. как сложившуюся политическую форму. С убийства Тиберия Гракха в 133 г. до н. э. до гибели Антония в 30 г. до н. э. Рим не знал покоя. Гражданские войны так обескровили римский сенат и народ, что уцелевшие были рады любой твердой власти.
«Золотая посредственность», провозглашенная Октавианом Августом, явилась лозунгом политической стабилизации, укрепления военной мощи и обращения к прошлому за поучительными примерами. Продержалась эта система мировоззрения до смерти Марка Аврелия, т. е. около 200 лет. Если рассматривать деятельность Хань Юя и других конфуцианцев как «Возрождение» в Китае, то Плиния, Тита Ливия и Светония правильно и последовательно охарактеризовать как «Возрождение древности» в самом Риме. Ведь мы так условились о термине.
Второй период – бурное завоевание Рима азиатскими культурами. Начиная с III в. здесь правили умами закрытая покрывалом Изида, Трижды величайший Гермес, Матерь богов – Кибела, очаровательница Астарта, и, наконец, всех победил солдатский бог Митра – непобедимое Солнце. От Аврелиана до Юлиана Апостата митраизм был государственной религией и официальным мировоззрением Римской империи. Этот переворот в культуре был куда значительнее гуманизма и даже Реформации. Ведь итальянцы и немцы в XVI в. остались добрыми христианами, изменив только эстетические и политические представления, да и то не радикально.
Но еще более грандиозным был третий сдвиг, охвативший все Средиземноморье в I–IV вв. н. э. Обычно его принято связывать с распространением христианства, но при этом упускается из виду, что христианство было лишь одной струей потока новых идей, захлестнувших Римскую империю. Одновременно с христианами проповедовали гностики египетские – Валентин и Василид, проклявшие Материю, сирийские – Сатурнин и Мани, уравнявшие стихии Добра и Зла, офиты, почитавшие подателя мудрости Змея – противника злого демиурга Яхве, маркиониты, отрицавшие святость Ветхого Завета, оригенисты, настаивавшие на его символическом толковании, и, наконец, гностики, провозгласившие высший монизм – полноту всего сущего – Божественную Плерому. Ближе всех прочих к христианской теодицее Василия Великого и Григория Богослова и дальше всего от античного платонизма оказались неоплатоники, несмотря на то что они присвоили имя Платона для названия своего оригинального учения. Н. И. Конрад тонко отмечает, что «революция умов началась и развернулась на римском Востоке, но она захватила и греко-латинскую часть „римского круга земель”, в котором шел свой кризис старого сложившегося мировоззрения» [132, с. 455].
Это справедливо, но тогда эта стихия для истории культуры Европы не может рассматриваться как переходный период. В самом деле, какое отношение имело христианство или манихейство к рационалистическим рассуждениям Сенеки, кровавым мистериям Аврелиана в митреумах или оргиастическим развлечениям Гелиогабала? Новая творческая струя мировоззрения равно отвергла и то и другое. Она смела обветшавшую античную мысль, а не продолжила ее. Иными словами, тут не «переходный период», а обрыв старой традиции и создание новой.
Христианская и манихейская церкви проявили неуживчивость, удивившую современников, но логически вытекавшую из ощущения полного разрыва с античным прошлым. Даже когда император Константин решил сдать все позиции язычества, перед христианской общиной встала только одна дилемма: допустить ли владыку мира к себе в чине диакона, чтобы он имел право голоса в церковных делах, или оставить его мирянином, чего требовал карфагенянин Донат, говоря: «Какое дело императору до церкви?» И на этом фоне уже в V в., когда империю рвали на куски варвары, жил, творил и действовал Блаженный Августин, сначала манихей, потом христианин, талантливый писатель и великий спорщик. Необходимо заметить, что главные идеи Августина явились предвозвестием не католической, а еретической мысли. Тезис о предопределении, фактически аннулировавший католическую догму о свободной воле человека, перекладывал всю ответственность за безобразия, происходящие в мире, на Создателя. Этот тезис Августина был использован и развит Жаном Кальвином тысячу лет спустя, но в Средние века не котировался.
В отличие от Данте, который не оспаривал бытовавших в его время идей, но был весьма недоволен своими современниками, Августин всю силу своего таланта истратил на полемику и с воззрениями бывших единомышленников – манихеев, и с гуманной концепцией британского монаха Пелагия. Пелагий проповедовал, что греховность человека есть результат его дурных поступков и, следовательно, добрый язычник лучше злого христианина. Августин выдвинул тезис о первородном грехе, а тем самым объявил неполноценными всех язычников и обосновал теоретически религиозную нетерпимость. В ближайшие пять веков эта идея не получала распространения, тогда как стихи Данте были признаны непревзойденными еще при жизни поэта и принесли ему заслуженную славу. Нет, ни по исторической роли, ни по резонансу, ни по личным качествам Августин и Данте Алигьери несхожи, а еще более несхожи периоды, в которые они жили и творили. И уж если кто похож на Данте, это великий поэт и обличитель безобразий Иоанн Златоуст. Но если принять эту поправку, то и дальнейшие рассуждения будут иными. Этот новый путь представляется более плодотворным, хотя, впрочем, будет восприниматься несколько неожиданно.