Старший инспектор рассказал Бовуару о своем разговоре с братом Симоном. В Благодатной церкви стояла тишина, и Гамаш говорил почти шепотом. Когда он поднял голову, то увидел старшего суперинтенданта – тот уже сидел на скамье напротив них и ниже на один ряд.
Пространство между ними увеличивалось, что вполне устраивало Гамаша.
Бовуар снова завернул колотушку в полотенце:
– Я положу ее в пакет для вещдоков. Но особой надежды, что экспертиза что-то покажет, нет.
– Согласен, – прошептал шеф.
Из крыла церкви раздался ставший знакомым звук. Одинокий голос. Гамаш узнал брата Антуана – он вошел первым. Новый регент.
К его сочному тенору присоединился другой голос. Брата Бернара – того, кто собирал яйца и чернику. Его голос звучал выше, не такой богатый, но точнее.
Потом вошел доктор, брат Шарль, его тенор заполнил пространство между двумя первыми монахами.
Один за другим в церковь входили братья, их голоса сливались, смешивались, дополняли друг друга. Это придавало песнопению глубину и жизненность. Музыка на компакт-диске была прекрасна. Вчера, вживую, она звучала великолепно. Но сегодня стала еще более величественной.
Гамаш чувствовал прилив сил и расслабление. Спокойствие и оживление. Он не мог понять, кроется причина в том, что он теперь знает монахов, или в чем-то менее осязаемом. В каком-то сдвиге, случившемся с монахами после смерти их прежнего регента и с вступлением в должность нового.
Поющие монахи один за другим входили в церковь. Брат Симон. Брат Раймон. А самым последним – брат Люк.
И все изменилось. Его голос – не тенор и не баритон, ни то и ни другое, но и то и другое вместе – присоединился к остальным. И внезапно отдельные голоса, отдельные звуки соединились. Слились. Застыли в объятии, словно невмы удлинились, превратились в руки и обняли каждого монаха, каждого слушателя.
Мир обрел цельность. Залечились раны. Заполнились пустоты. Срослись переломы.
Брат Люк пел эти простые песнопения просто. Без нажима. Без истерики. Но со страстью и отдачей, не замеченными Гамашем прежде. Молодой монах словно получил свободу. А на свободе он дал новую жизнь скользящим, парящим невмам.
Гамаш слушал, пораженный красотой пения. Тем, что эти голоса востребовали не только его голову, но и сердце. Его руки, его ноги, его тело. Шрамы у него на виске и на груди, дрожание руки.
Музыка удерживала его. Дарила безопасность. И цельность.
Благодаря голосу брата Люка. Другие были великолепны сами по себе. Но брат Люк возвысил их до божественности. Что он сказал Гамашу? «Я и есть гармония». Эти слова содержали простую истину.
Жан Ги Бовуар на скамье рядом с Гамашем закрыл глаза и почувствовал, как соскальзывает в привычный мир, где ничто не имеет значения. Где нет ни боли, ни мук. Ни неопределенности.
Все будет отлично.
А потом музыка прекратилась. Смолкла последняя нота. И наступило безмолвие.
Вперед вышел настоятель, перекрестился, открыл рот.
И замер.
Пораженный другим звуком. Какого никогда прежде не раздавалось во время вечерни. Какого никогда прежде не слышали ни на одной службе в монастыре Сен-Жильбер-антр-ле-Лу.
Удар колотушки по дереву.
Несколько ударов.
Кто-то стучал в дверь. Кто-то хотел войти.
Или выйти.
Глава двадцать седьмая
Отец Филипп пытался не замечать назойливого звука.
Он пропел благословение. Выслушал ответ. Пропел следующую фразу.
Он понял, что поднаторел в искусстве не замечать. Не обращать внимания на неприятное.
Его обет молчания с недавнего времени включал и обет глухоты. Пройдет еще какое-то время – и он совсем отключится от внешнего мира.
Он стоял совершенно неподвижно, отдаваясь Господу.
Потом отец Филипп пропел следующие слова молитвы, голос его звучал уже не так молодо и энергично, но все еще восторженно.
И будто в ответ, он услышал стук в дверь монастыря.
– Помилуй нас, Господи, – пропел он.
Стук.
– Помилуй нас, Иисусе Христе.
Стук.
– Помилуй его, Святая Троица.
Стук.
Мозг настоятеля отключился. Впервые за несколько десятилетий, после сотен, тысяч богослужений его мозг отключился.
Благодать Христа, благоволение Господа оказались вытеснены стуком.
Стук.
Похожий на гигантский метроном.
Стук во входную дверь.
Монахи, стоявшие по обе стороны от него, смотрели на своего настоятеля.
Ждали – вот сейчас он скажет им, что делать.
«Наставь меня, Господи, – взмолился он. – Что мне делать?»
Он понял, что стук не прекратится. Теперь в нем появилась ритмичность. Упорные, несмолкающие удары. Казалось, что ритмический звук производит какая-то машина.
Бум! Бум! Бум!
Этот стук будет продолжаться вечно. Пока…
Пока на него не ответят.
Настоятель сделал нечто такое, чего не делал никогда прежде. Ни будучи послушником, ни в течение многих лет монашества, а потом настоятельства. Ни в течение тысяч богослужений, проведенных им прежде. Никогда не покидал он церковь до окончания службы.
Но сегодня он сделал это. Поклонился кресту, повернулся спиной к братии и вышел из алтаря.
Сердце его тоже колотилось, но гораздо чаще, чем колотушка ударяла по двери. Он чувствовал, как потеет под мантией. Он чувствовал тяжесть, идя по длинному проходу.
Он миновал суперинтенданта Квебекской полиции, с его умными глазами и умным лицом.
Миновал молодого инспектора, который, наверное, думал только об одном: как бы ему переместиться в какое-нибудь другое место.
Миновал старшего инспектора, который внимательно слушал, словно пытался найти ответы не для раскрытия преступления, а для себя.
Отец Филипп прошел мимо всех них. Он старался не спешить. Убеждал себя идти размеренным шагом. Целеустремленно, но сдержанно.
Стук продолжался. Он не становился ни громче, ни тише, ни чаще, ни реже. Он продолжался почти с механической неизменностью.
И настоятель поймал себя на том, что переходит чуть ли не на бег. Спешит к двери. Чтобы как можно скорее прекратить стук. Шум, который оборвал вечерню. И пробил наконец дыру в его фальшивом спокойствии.
За отцом Филиппом длинной, тонкой цепочкой последовали монахи. Они шли, засунув руки в рукава и опустив голову. Торопливо перебирая ногами. Стараясь не отстать от настоятеля и в то же время выглядеть степенно.