Гамаш посмотрел на брата Себастьяна в профиль. Тот разглядывал монахов. Потом брат Себастьян закрыл глаза и откинул назад голову. Когда григорианские песнопения и гильбертинцы заполнили церковь, он словно погрузился в транс. Отключился от реальности.
Бовуар слышал музыку, но приглушенную, издалека.
Все мужские голоса звучали одновременно. Они становились громче по мере того, как к ним присоединялись другие. А Бовуар на экране наблюдал за своими коллегами, друзьями, полицейскими, которые падали, сраженные пулями.
Под звуки песнопений Бовуар увидел, как упал и он, раненный.
Монахи пели, а старший инспектор оттаскивал его в безопасное место. А потом оставил его. Бросил, словно… как там сказал Франкёр? Словно он стал бесполезен.
А чтобы сделать ему еще больнее, старший инспектор поцеловал Бовуара на прощание.
Поцеловал его. В лоб. Неудивительно, что они называли Бовуара сукой Гамаша. Все видели этот поцелуй. Все его коллеги. И теперь смеялись над ним у него за спиной.
В Благодатной церкви звучали песнопения, а старший инспектор Гамаш поцеловал его в лоб. И ушел.
Гамаш еще раз посмотрел на доминиканца. Из состояния транса брат Себастьян, кажется, перешел в состояние экстаза.
И тут в церковь вошел брат Люк, и глаза доминиканца распахнулись. Его чуть не подбросило на скамье. Его потянуло к молодому человеку с божественным голосом.
Такие голоса встречаются у одного из миллиона. Один голос на тысячелетие.
Мертвый приор знал это. Знал и новый регент. Знал и настоятель. Слышал и Гамаш, несмотря на ограниченность своих знаний.
А теперь знала и Конгрегация доктрины веры.
Жан Ги нажал кнопку «воспроизведение», потом «пауза». И опять «воспроизведение». Он снова и снова просматривал запись.
На экране снова и снова, будто в бесконечной литании, литургии, Бовуар видел, как он падает, сраженный пулей. Видел, как его тащат по бетонному полу фабрики, словно мешок картошки. Тащит Гамаш.
Издалека доносились звуки песнопения.
«Господи помилуй. Аллилуйя. Господу слава».
А тем временем в кабинете приора умирал Бовуар. В одиночестве.
Глава тридцатая
По окончании повечерия, последнего богослужения дня, отец Филипп отвел Гамаша в сторону. К удивлению старшего инспектора, вместе с Филиппом был брат Антуан.
Видя настоятеля и Антуана друг подле друга, Гамаш никак не мог поверить, что они враги. Или по меньшей мере, что они стоят по разные стороны раскола.
– Чем могу быть полезен? – спросил Гамаш.
Его пригласили в угол Благодатной церкви. Теперь она опустела; впрочем, доминиканец остался сидеть на скамье. Он смотрел перед собой, словно в ступоре.
Суперинтенданта Франкёра поблизости не было видно.
Гамаш встал спиной к углу, чтобы держать церковь под пристальным наблюдением.
– Это насчет последних слов Матье, – пояснил настоятель.
– «Гомо», – сказал брат Антуан. – Верно?
– Как сообщил брат Симон, oui, – ответил Гамаш.
Монахи переглянулись, потом перевели взгляд на старшего инспектора.
– Кажется, мы знаем, что он имел в виду, – сказал настоятель. Он громко откашлялся и произнес: – Гомо.
– Oui, – сказал Гамаш и уставился на отца Филиппа, ожидая продолжения. – Судя по всему, именно это слово и произнес приор.
Настоятель повторил. Теперь он откашливался так громко, что Гамаш даже подумал, что у него нелады с горлом.
– Гомо, – повторил отец Филипп.
Гамаш почувствовал себя полным болваном. Он видел, что на них смотрит доминиканец брат Себастьян. Если звук из горла настоятеля казался громким Гамашу, то он, вероятно, становился чудовищным, когда благодаря акустике церкви достигал полной силы.
Настоятель внимательно смотрел на Гамаша своими пронзительными голубыми глазами, побуждая старшего инспектора понять что-то такое, что до него никак не доходило.
Брат Антуан тоже откашлялся. Гортанный, отчаянный звук.
– Гомо, – произнес он.
И старший инспектор наконец начал понимать: они хотят, чтобы он понял не слово, а звук. Но их мысль по-прежнему оставалась для Гамаша тайной.
– Désolé, mon père, но я правда не понимаю.
– Ecce homo.
Эти слова произнес не брат Антуан, а Благодатная церковь, словно заговорили сами камни.
Потом из-за колонн появился доминиканец.
– Вот что, по-видимому, имеют в виду настоятель и регент. Верно?
Два монаха уставились на брата Себастьяна, потом кивнули. Они смотрели на него если не совсем воинственно, то уж по меньшей мере недоброжелательно. Но поздно. Незваный гость из Ватикана уже заявился в монастырь. И казалось, успевал повсюду.
Гамаш взглянул на стоящих бок о бок гильбертинцев. Не явление ли доминиканца перекинуло мостик через пропасть, разделявшую прежде двух монахов? Общий враг? Приятный, незаметный монах в белой мантии, сидевший так тихо, но занимавший столько пространства?
– Мы думаем, что приор не откашливался, – сказал брат Симон, переводя взгляд с доминиканца на Гамаша. – А произнес два слова. «Ecce» и «homo».
Глаза Гамаша расширились. Ecce. Но с гортанным латинским произношением. Возможно.
Настоятель повторил это так, как мог бы сказать приор. Человек, выдавливающий из себя слово. Умирающий человек с гортанным словом, застрявшим у него в горле.
Ecce homo.
Гамаш знал эти слова, но не мог вспомнить их смысл.
– И что они означают?
– Эти слова Понтий Пилат обратил к толпе, – проговорил брат Себастьян. – Когда вывел избитого, окровавленного Иисуса, чтобы показать им.
– Показать им что? Я не понимаю, – повторил Гамаш.
– Ecce homo, – сказал настоятель. – Се человек.
Было почти девять часов, поздно по монастырским понятиям, и брат Себастьян оставил трех собеседников и направился к кельям. Брат Антуан подождал минуту и, когда доминиканец исчез из виду, тоже ушел, коротко кивнув настоятелю.
– Обстоятельства изменились, – заметил Гамаш.
Отец Филипп не стал возражать, настаивать на том, будто никаких проблем в монастыре нет. Он просто кивнул, проводив взглядом более молодого монаха, который направился к двери в дальнем конце церкви:
– Из него получится прекрасный регент. Может быть, даже лучше, чем Матье. Брат Антуан любит песнопения. Но Бога он любит сильнее.
Старший инспектор кивнул. Да. Вот в чем самая суть загадки. Не в ненависти, а в любви.