Боишься возвращаться домой…
Боишься возвращаться домой?
Чистая логика!
Что-то будто щелкнуло и оборвалось в голове. Что-то, сдвинувшееся с места еще тогда, когда он первый раз пришел в тот овраг. Повисшее на ниточке, когда он курил на балконе с коллегой, глядя в завихряющееся разноцветными облаками небо. Огонь безумия, который пожирал тихий район Москвы, человека за человеком, дом за домом, перекинулся на следователя. Тихо, чтобы не разбудить жену, он встал и вышел из комнаты. Снял с полки самодельную свечку, толстую, многочасовую — за них его тоже пилила жена, не было ни одного увлечения, которое бы ей понравилось — зажег и поставил в углу, у стены спальни. Затем обулся и уже полностью одетым прошел на кухню.
Качели легонько поскрипывали под его весом.
Дмитрий сидел и смотрел на окна квартиры, прислушиваясь к своим ощущениям. Над ним, глядя одинокими квадратами окон, нависала темная громада. Дом, в который он никогда не вернется.
«Я не боюсь!», восторженно понял он.
На поясе завибрировал телефон, истошно разрываясь осточертевшей мелодией.
Я — не — боюсь!
— Дима, где ты ходишь?! — взвизгнула трубка. — У нас дома пахнет газом! Ты шляешься по своим шлюхам, а у нас пахнет газом! Сколько раз я тебе говорила, что надо вызвать мастера! И что это за тряпки под…
В ночи басовито и на удивление тихо бухнуло. Звонко посыпались осколки стекла. Окрестности осветила рукотворная заря.
Дмитрий улыбнулся.
«У меня нет дома», умиротворенно думал он, глядя на оранжевые языки, вылизывающие небо. «Наконец-то у меня нет дома».
Плоский снег
— Мама, я опять рассыпаюсь.
Она спала, зарывшись в лицом в подушку, накрывшись тяжелым одеялом с головой. Накануне сон не шел, и она до рассвета лежала, уставившись в низкий потолок, зажмуривалась, ворочалась на широкой кровати, потом вставала и шла по длинному коридору в ванную. Там, не включая свет, прислонялась лбом к зеркалу. Сквозь босые ступни в тело заползал холод. Она возвращалась в постель, сооружала гнездо из одеяла — как в детстве — зажимала уши ладонями и пыталась забыться, провалиться в никуда, не быть. Ведь невозможно быть все время, так? Когда проемы окон стали жемчужно-серыми и ночные насекомые утихли, сон наконец пришел и слизнул ее мягким языком.
— …рассыпаюсь!
«Засыпаю…» — разлепить веки казалось немыслимым. Голова была словно набита ватой, вата была во рту и облепляла лицо, замедляла дыхание, делала его почти бесполезным…
— Ну, мама же! Ма-а-а-ам!
Она со всхлипом зевнула, втянула ноздрями влажную наволочку и перевернулась на спину. Сердце дергалось и стучало об ребра так, будто она только что пробежала километр. Два. Три. И не успела отдышаться, как…
— Рассыпаюсь!
Женя вздрогнула и открыла глаза. Над ее головой завис темный силуэт когтистой лапы. С длинными когтями и бугристыми наростами по краям. Лапа сжималась и разжималась, когти с шелестом скребли друг о друга, и на лицо ей сыпалась пыль и чешуйки. С соленым запахом гноя. Прямо в открытый рот. С едким вкусом…
Она закашлялась и резко села.
— Мама…
Сын осторожно положил ей руку на колени. Длинные ногти — слишком длинные для мальчишеских пальцев, когда он в последний раз просил маникюрные ножницы? — были покрыты темными ветвящимися полосами. Она сморгнула. Трещины. Ни одного целого ногтя, иззубренные края, как будто мальчишка всю ночь рыл каменистую землю голыми пальцами. В основании каждого ногтя — кровавые заусеницы. И сухая, шелушащаяся кожа на костяшках, если потереть — облазит хлопьями.
— Зачем ты себя уродуешь?
— Но…
— Человек — не кукла из песка! Он не может рассыпаться просто так. Ты расползаешься, когда идет дождь? Ты разваливаешься на куски, когда тебя пинают в школьной драке?
— Нет, но…
— Что ты делал ночью? — она стряхнула его ладонь с колен, поднялась с кровати — господи, как мальчик вырос, скоро она будет ниже ростом — взяла сына за подбородок. У него сонные глаза, водянисто-серые, с комочками желтой слизи во внутренних уголках. Ресницы дрожали. Быстро мелькнуло прозрачное третье веко, туда-обратно. — Не смей! Сколько раз я говорила тебе, не смей так делать!
Женя оттолкнула подростка и быстро ушла, почти убежала, в ванную. Там она до предела открутила кран и сунула руки под струю зеленоватой теплой воды. Стянула рубашку, уронила ее прямо на пол. Согнулась, уцепившись за края ванны, покачала головой, чувствуя, как бьется кровь изнутри в глазные яблоки, подставила затылок под кран. Застыла.
Когда она наконец открыла дверь, в квартире никого не было.
Пошлепала, оставляя мокрые следы, на кухню.
Приготовленные с вечера бутерброды исчезли. Значит, все в порядке. Ушел в школу.
В раковине громоздилась немытая посуда. Когда она в последний раз видела губку? Вчера? Позавчера?…
Губка нашлась на полу, рядом с мусорным ведром. Заросшая тонкими зеленовато-белесыми волосками. Куда ее, такую, выбрасывать? В окно? Чтобы кто-нибудь подобрал ее, да, глядишь, и вернул — из жалости. Соседки и так не жаловали Женьку. Стоило ей выйти на улицу, судачили за спиной, показывали пальцами, швыряли в затылок комки грязи — или глины? — дергали за рукав, забрасывали вопросами — на своем квакающем испанском, сухими голосками:
— Cuentame…
— Cuentame…
— Cuentame…
А что можно рассказать, когда жизнь наполовину состоит из бессонных ночей, когда приманки для сна не осталось совсем, и ты лежишь, прислушиваясь к стонам и скрипам тонких стен и балок, ловишь дыхание непутевого сына из дальней комнаты. Ноют щиколотки и колени, нельзя бродить босиком по ледяным плитам, ты это знаешь, но все равно ходишь. В глаза будто песок насыпали, а в уши вставили смычки ночные музыканты. И ты замираешь, вцепившись в одеяло, мокрое от пота, а мысленно идешь… идешь по коридору на кухню — в кладовку ведет ма-а-аленькая дверь, ты откидываешь крючок и протискиваешься внутрь, встаешь на колени, достаешь спрятанный за ящиками ноутбук, дрожащими руками набираешь пароль… А потом — не остановиться. И ты говоришь, говоришь, говоришь с ним, с тем, с кем говорить не нужно, до тех пор, пока в глазах не начинает рябить от букв, и плачешь, как девочка. Плачешь ты только ночью.
Вторая половина жизни — серые дни, одинаковые, как подсохшие ломтики хлеба. Отправить сына в школу, обойти комнаты, одну за другой, ведя ладонью по пыльным стенам, тяжело опуститься на пол посреди кухни. Сидеть, как истукан. Ни звука, ни движения, чтобы ни у кого повода не было подняться по ступенькам крыльца и постучать в дверь. Ни к чему ей чужие. Ни к чему. Когда же тени начнут удлиняться, она пересилит себя и встанет, пошарит на полках, сварганит простой ужин, приоткроет форточку, чтобы сын не жаловался на духоту, уйдет и запрется в кладовке. На час. Два. Три. Чем дольше — тем больше хочется…