— Я распоряжусь. Странно слышать ваш голос и видеть, как вы двигаетесь. Я привык к другому. — Он улыбнулся. — Когда вы окрепнете, — сказал он, — мы должны с вами поговорить. Я слышал от мистифа, что вы художник.
— Был когда-то, — сказал Миляга и невинно осведомился: — А что? Вы тоже?
Апинг просиял.
— Да, я художник, — сказал он.
— Тогда нам обязательно надо поговорить, — сказал Миляга. — Что вы рисуете?
— Пейзажи. Людей иногда.
— Обнаженную натуру? Портреты?
— Детей.
— Ах детей… А у вас самого есть дети?
Тень беспокойства прошла по лицу Апинга.
— Позже, — сказал он, метнув взгляд в сторону коридора и вновь обратив его на Милягу. — Мы все обсудим в частной беседе.
— Я в вашем распоряжении, — сказал Миляга.
За пределами комнаты раздались голоса. Скопик вернулся с Н’ашапом, который задержался у ведра, изучая выброшенного в него паразита. Прозвучали новые вопросы или, вернее, те же самые, но в других формулировках. В третий раз отвечали вдвоем Скопик и Апинг. Н’ашап слушал их только вполуха, пристально изучая Милягу во время пересказа драматических событий, а затем поздравив его с забавной официальностью. Миляга с удовлетворением заметил сгустки запекшейся крови у него в ноздрях.
— Мы должны направить отчет об этом случае в Изорддеррекс, — сказал Н’ашап. — Я уверен, что он заинтригует их не меньше, чем меня.
Произнеся эти слова, он направился к двери, приказав Апингу немедленно следовать за ним.
— Наш командир выглядит не очень хорошо, — обратил внимание Скопик. — Интересно, что тому причиной.
Миляга позволил себе улыбку, но она покинула его лицо, когда в дверях появился последний посетитель, Пай-о-па.
— Вот и прекрасно! — сказал Скопик. — Ты пришел. Я оставляю вас вдвоем.
Он удалился, закрыв за собой дверь. Мистиф не двинулся с места, чтобы обнять Милягу или хотя бы взять его за руку. Вместо этого он подошел к окну и посмотрел на море, все еще освещенное солнцами.
— Теперь мы знаем, почему его называют Колыбелью, — сказал он.
— Что ты имеешь в виду?
— Где еще мужчина может оказаться способным родить?
— Это было мало похоже на рождение, — сказал Миляга.
— Для нас, может быть, и нет, — сказал Пай. — Но кто знает, как рожали здесь детей в древние времена? Может быть, люди погружались в воду, пили ее, давали ей приют, чтобы она могла расти…
— Я видел тебя, — сказал Миляга.
— Я знаю, — ответил Пай, не оборачиваясь от окна. — И ты чуть было не лишил нас союзника.
— Н’ашап? Союзник?
— Он обладает здесь властью.
— Он — этак. Кроме того, он мерзавец. И я собираюсь доставить себе удовольствие, убив его.
— Ты что, решил вступиться за мою честь? — сказал Пай, наконец обернувшись на Милягу.
— Я видел, что он делал с тобой.
— Это ерунда, — ответил Пай. — Я знал, что делал. Как ты думаешь, почему с нами так хорошо обращаются? Мне позволили видеться со Скопиком в любое время. Тебя кормили и поили. И Н’ашап не задавал никаких вопросов ни обо мне, ни о тебе. А теперь он задаст их. Теперь он начнет подозревать. Нам надо убираться отсюда поскорее, до тех пор пока он не получит ответы.
— Это лучше, чем ты будешь его обслуживать.
— Я же тебе говорю, это абсолютная ерунда.
— Но не для меня, — сказал Миляга, чувствуя, как слова царапают его воспаленное горло. Хотя это и потребовало от него определенных усилий, он поднялся на ноги, чтобы встретиться с мистифом лицом к лицу. — Помнишь, как в самом начале ты говорил, что нанес мне непоправимую обиду? Ты постоянно вспоминал о случае на станции в Май-Ке и говорил, что мечтаешь о том, чтобы я простил тебя. А я в это время думал, что никогда между нами не произойдет ничего такого, что нельзя будет простить или забыть, и когда я вновь обрету дар речи, я обязательно скажу тебе об этом. А теперь я не знаю. Он видел твою наготу, Пай. Почему он, а не я? Мне кажется, я не смогу простить тебе то, что ты открыл тайну ему, а не мне.
— Никакой тайны он не увидел, — ответил Пай. — Когда он смотрел на меня, он видел женщину, которую любил и потерял в Изорддеррексе. Женщину, которая была похожа на его мать. Собственно, это и сводило его с ума. Эхо эха его матери. И до тех пор, пока я благоразумно снабжал его этой иллюзией, он был уступчив. Это представлялось мне более важным, чем мое достоинство.
— Больше так не будет, — сказал Миляга. — Если мы выберемся отсюда вместе, я хочу, чтобы ты принадлежал мне. Я не буду тебя ни с кем делить, Пай. Ни за какие уступки. Даже ради самой жизни.
— Я не знал, что тобой владеют такие чувства. Если б ты сказал мне…
— Я не мог. Даже до того, как мы оказались здесь, я чувствовал это, но не мог найти слов.
— Извини меня, если, конечно, мои извинения чего-нибудь стоят.
— Мне не нужны извинения.
— Что же тогда тебе нужно?
— Обещание. Обет. — Он выдержал паузу, — Брачный обет.
Мистиф улыбнулся:
— Ты серьезно?
— Серьезнее не бывает. Я уже раз делал тебе предложение, и ты согласился. Должен ли я повторять его? Я сделаю это, если ты попросишь.
— Нет нужды, — сказал Пай. — Ничто не может оказать мне большую честь. Но здесь? Почему это должно случиться именно здесь? — Нахмуренное лицо мистифа расплылось в ухмылке. — Скопик рассказал мне о голодаре, который заперт в подвале. Он может провести церемонию.
— Какого он вероисповедания?
— Он оказался здесь, потому что считает себя Иисусом Христом.
— Тогда он сможет доказать это чудом.
— Каким чудом?
— Он может превратить Джона Фурию Захарию в честного человека.
Брак мистифа из народа эвретемеков и непостоянного Джона Фурии Захарии, по прозвищу Миляга, состоялся в ту же ночь в глубинах сумасшедшего дома. К счастью, священник переживал период временного просветления и желал, чтобы к нему обращались по его настоящему имени и называли его отцом Афанасием. Однако были заметны кое-какие внешние признаки его слабоумия: шрамы на лбу от тернового венца, который он постоянно на себя водружал, и струпья на ладонях в тех местах, куда он впивался ногтями. Он столь же изощрился в хмурых выражениях лица, как Скопик в усмешках, но вид философа не шел его физиономии, скорее созданной для комедианта: его нос пуговичкой постоянно тек, его зубы были слишком редкими, брови его были похожи на лохматых гусениц, которые превращались в одну, когда он морщил лоб. Его держали вместе примерно с двадцатью другими пленниками, которые считались особо опасными, в самой нижней части сумасшедшего дома, и его лишенная окон камера охранялась куда строже, чем комнаты пленников на верхних этажах. Так что Скопику пришлось предпринять довольно сложные маневры, чтобы получить доступ к нему, а подкупленный охранник, этак, согласился не смотреть в глазок лишь в течение нескольких минут. Таким образом, церемония оказалась короткой и была проведена на подходящей случаю смеси латыни и английского. Несколько фраз было произнесено на языке ордена голодарей из Второго Доминиона, к которому принадлежал Афанасий, причем их непонятность более чем компенсировалась их музыкальностью. Сами обеты были по необходимости краткими, что было обусловлено нехваткой времени и тем обстоятельством, что у них была отнята возможность произнести большинство общепринятых формулировок.