Его укладывали на носилки, и он не знал, что именно в пятнадцать лет и должно произойти то, что вот-вот произойдет с ним. Не знал, что любовь в человеческой жизни бывает всего лишь одна, и последняя, в то время как первых любовей, ребячьих, по пальцам не счесть, и они не приносят ни телу, ни слабой душе того страха, который есть только в последней любви. Не знал, что влюбляться положено в женщину, и женщина эта всегда уже с опытом, и в ней есть немного от собственной мамы, а если ты с бабушкой рос, то от бабушки. Короче, Алеша не знал ничего.
Его понесли на носилках в машину, и он был накрыт, как покойник, всем белым, и тут наклонилось такое лицо, что он чуть и вправду не умер – от счастья. А лучше сказать – от вторичного шока.
Она наклонилась над ним низко-низко, и слезы ее стали сразу же общими – он тоже был мокрым от них и соленым.
– Прости меня, мальчик, – шептала она. – Все будет в порядке, все будет в порядке! Я тоже поеду с тобой. Я поеду. Я буду сидеть там и ждать. Ты прости.
– Пустите, – сказал он тогда санитарам. – Я, в общем, нормально. Я просто упал.
– Какое нормально! Пускай проверяют! – сказал санитар. – Отойдите, гражданка.
– Куда вы везете его?
– В Склифосовского, – сказал санитар, и машина отъехала.
В Склифосовского было такое количество больных, что на какое-то время об Алеше просто забыли, поэтому он спокойно встал с носилок и сел на батарею – больше сидеть было не на чем: все стулья, скамейки и все подоконники уже были заняты. Часы показывали восемь вечера, и, значит, дома еще никто не беспокоился. Он подумал, что из разогретого человеческого месива, разбавленного насмешливыми и усталыми лицами врачей, легко можно было уйти – никто не заметит, не станет искать, но эти слова «я поеду с тобой» его будто клеем приклеили к месту. Он сидел на батарее в накинутой на плечи белой простыне, которая очень взрослила его и делала смутно похожим на взрослого, и ждал эту женщину. Ждал и дождался. Она наконец появилась в дверях, еще вся в слезах, и глазами, в которых мерцало, и переливалось, и ярко чернело от сильного страха, пошла сразу искать его – шарить по всем: по стоящим, сидящим, по всем, кто в простынях и кто без, и кто с костылями, а кто просто с палкой, – она искала глазами Алешу. Нашла – просияла.
Красивей ее он не видел людей. И Юна с ее алкоголиком-сыном, и Катя, и Соня, игравшие с папой во многих спектаклях и жившие тоже в их доме, в подвале, где раньше жил дворник, а как он ушел, так сделали студию и общежитие, – никто не годился ей даже в подметки.
Он все же был сыном вот этих родителей и внуком вот этой неистовой бабушки. В нем был… как бы это сказать? Романтизм.
Глава пятая
Романтизм
Из Склифа они вышли вместе: Алеша с Мариной Ильиничной. Ему, сидевшему на батарее и смотревшему на нее, пока она плакала от страха и радости, было совсем невдомек, сколько ей лет. Могло быть и двадцать, могло двадцать пять. А может быть, и восемнадцать. Но то, что она уже взрослая женщина, он понял и сразу смутился от этого.
– Болит что-нибудь? – спросила она.
– Ничего не болит, – ответил он ломким и радостным басом.
– Я так испугалась, – шепнула она и два раза быстро моргнула глазами. Ресницы ее были скользкими, длинными. – Ведь вы же стоять не могли! Это было…
И плечи ее затряслись.
– Не плачьте, – сказал он. – Прошло, чепуха. И доктор мне тоже нисколько не нужен. Пойдемте отсюда.
– Что? Правда не нужен?
Он спрыгнул тогда с батареи.
– Я слово даю.
Теперь они оба стояли. Алеша боялся дышать на нее – так близко ко рту его был ее лоб. Она была смуглой, с пушком над губой. Желтоватые тени залегли под глазами, переносица пестрела веснушками, такими крохотными и темными, что они напоминали подсохшие уколы иголкой.
– Пойдемте. Я хоть вас домой отвезу, – сказала она. – Как зовут вас?
– Алеша, – сказал он. – А вас?
– Марина. Марина Ильинична.
Он снова смутился – он был подростком, без всякого отчества, хотя начал бриться еще в конце лета.
На Садовом кольце Марина Ильинична стала ловить такси. Она подняла руку, – ее обтянутые красной кожаной перчаткой пальцы сделали в воздухе такое же легкое движение, какое делала его мама, садясь за фортепьяно. Рядом замигал зеленый огонек, и такси остановилось.
– Смену заканчиваю, – буркнул водитель, высовывая из окошка насупленное лицо. – Куда вам?
– Алеша, куда? – спросила она, оглянувшись, и ярко блеснула глазами.
– Не нужно везти меня, я дойду сам.
Он вспыхнул от унижения. Глупость! Зачем им такси? Заломит еще! Рожа такая, что точно заломит.
– Да нет же! – сказала она, покраснев. – Вы только скажите куда?
– Да рядом совсем! На Никитскую.
– Нет уж! – Таксист вдруг обиделся. – Не повезу! Мне в парк на Коломенскую, не повезу!
И быстро отъехал с оскалом вампира.
Они пересекли дорогу и медленно пошли по городу, где пахло немного гнилыми арбузами и мокрой, уже облетевшей листвой. Он жил в этом городе, жил до нее, поэтому был так угрюм и несчастлив. Сейчас же он даже не шел, он летел, но так, чтобы это в глаза не бросалось. Немного болели лопатки и бок, и только одно это напоминало, что он был телесен. Она говорила, и он говорил, и даже весьма оживленно и быстро, но весь разговор их казался Алеше похожим на легкую пену прибоя: слова потеряли значение слов, они стали просто гармошкою звуков, сперва вроде крупных и очень заметных, но вскоре впитавшихся в мягкий песок и сразу исчезнувших.
Было почти одиннадцать, когда они остановились перед темными окнами музея Станиславского. И в их темноте была тайна и счастье. И даже в том шуме, с которым сейчас плескались над ними дворовые липы.
– Вы разве в музее живете?
– Нет. Это – мой дом. – И он показал на свой дом подбородком.
– Родители ваши, наверное, волнуются.
– Чего волноваться? Приду.
– Они вам свободу дают, не стесняют?
– Но я же не маленький! – Он покраснел. – Боятся за девочек, я же не девочка.
– Теперь уж не знаю, как сяду за руль, – вздохнула она.
– Я тоже хотел бы машину водить, – сказал он вдруг искренне. – Но у нас нет. И папе, наверное, это не нужно. Ему на работу – два шага отсюда.
– Раз я проводила вас, так я пойду? – спросила она. – Вы ведь правда в порядке?
Он чуть не заплакал.
– Конечно. Хотите, я вас провожу? Не хотите?
Она улыбнулась.
– Вам нужно домой. Но будет минутка, звоните мне, ладно?
И он записал телефон на ладони. В Марининой сумочке был карандаш.