В один из прохладных летних вечеров мы — уже как Лев, Гудрун и Соня Заммлер — шли в кинотеатр «Капитол» на какой-то фильм с Властой Бурианом
[15]
. А перед фильмом показывали новости протектората, и Гитлер ходил там по только что взятому Парижу. А уже на следующий день он приехал в Брно. В то время Гитлер был подобен эпидемии ящура, он появлялся внезапно и стремительно в нескольких местах сразу.
Кузен Гюнтер сопровождал его в Брно на каждом шагу и пытался убедить матушку принять участие в большом торжестве на площади Лажанского (вскоре после выступления на ней фюрера она была переименована в Адольф-Гитлер-платц), но у матушки были о Гитлере свои соображения. «Если бы такой человек, — говаривала она, — продавал суповые кости, а во всем Брно не было другой лавки, где я могла бы их купить, то я бы лучше отправилась в Простейов, чем пошла к нему».
Из-за выступления Гитлера движение на площади застопорилось, трибуну устроили прямо на перекрестке, и толпа собралась огромная — там были не только немцы из Брно и окрестностей (а с ними те истерички, которые после первого же слова, произнесенного фюрером, начали странно раскачиваться и падать на землю в любовных корчах, в своем оргазме сбивая с ног всех окружающих, отчего во многих местах толпа то и дело подпрыгивала), но и чехи, захотевшие таким образом продемонстрировать свою лояльность к рейху, к примеру, рабочие брненского оружейного завода (владельцем которого был тогда инженер Паржизек) явились с огромным лозунгом «Да здравствует фюрер, лучший друг чешского рабочего!» (и чтобы после войны им этот лозунг не припомнили, они в июньские дни 1945 года инициировали первое «дикое переселение» немцев, то самое, во время которого погибли мои родители); пришли туда и те, кто хотел собственными глазами убедиться, что брненские евреи были ликвидированы окончательно, так что их имущество можно и дальше красть безбоязненно; однако были в этой толпе и зеваки вроде меня, которая всего лишь хотела понять, что фюрер из себя представляет и как ему удалось околдовать народ Гете и Бетховена.
Итак, я пришла из чистого любопытства. И, как выяснилось, делать этого мне не следовало. Прошло всего только десять минут, как взгляд фюрера, бесцельно блуждавший во время его речи по площади, внезапно нащупал меня — и Гитлер запнулся. Он умолк и поманил кого-то, и тот мгновенно подскочил, и Гитлер склонился к нему, и этот, на побегушках, посмотрел в мою сторону и кивнул. Не исключено, впрочем, что толпа даже не заметила этой заминки, ибо Гитлер виртуозно продолжил с того самого места, на котором споткнулся, но ко мне уже пробирались острые плавники на акульих спинах, а кузен Гюнтер, стоявший на трибуне рядом с фюрером, мгновенно отвернулся. Меня охватила паника, ноги мои подкосились, и я не могла пошевельнуться. И в ту же секунду плавники добрались до цели и атаковали. На моего соседа набросились два человека в кожаных пальто, они накинули ему на шею петлю (я явственно видела, как они эту петлю затягивают и как мой сосед таращит глаза и испускает дух) и уволокли его, точно мешок.
И едва акульи плавники со своей добычей исчезли, как я поняла, что мое любопытство наказуемо (Господи, клянусь Тебе никогда больше не проявлять любопытства), и быстро выбралась из толпы.
Фюрер, по всей видимости, говорил до самой ночи, потому что еще перед сном я слышала сквозь толстую стену дома, как его голос рыщет во тьме, словно жуткий монгольский пустынный червь ольгой хорхой.
Во сне я снова повстречалась с дьяволом с брненских крыш.
— Ну что, — спросил он, — вы все еще не надумали?
Мы шли по какой-то длинной улице, и дьявол на каждом шагу с кем-нибудь здоровался. Он был нарасхват, люди толпились возле него и подвывали от восторга, так что похоже было, что он не помнит больше обо мне. Но всякий раз он оборачивался в мою сторону и говорил что-нибудь ободряющее. Однако я запомнила только:
— Я вам признаюсь кое в чем. Дьявол всегда ходит сначала слоном, потом конем и сразу после этого — ладьей.
35) Ich melde gehorsam
[16]
Эта скотина Гюнтер так разохотился, что бывал у нас чуть не каждый день, а в июне 1941 года, вскоре после нападения на Советский Союз, заявил батюшке:
— Нам теперь понадобятся люди с хорошим знанием русского, России и русской культуры, ведь сюда вот-вот хлынет поток русских пленных, слышите, Лев Львович, к нам хлынет Волга, Волга! А вы ведь хотите помочь разрушить государство большевиков и вернуть на русский трон царя?
Но батюшка отрезал:
— А не будет ли этот царь случайно зваться батюшка Адольф?
— Скажите вашему отцу, — повернулся ко мне Гюнтер, — скажите ему, что он должен хотя бы немного доверять нам.
Таков был Гюнтер Заммлер, заместитель начальника брненского гестапо, человек, безжалостно подавлявший в Брно любое антинацистское сопротивление и одновременно не дававший в обиду семью подозрительного русского. Он даже не обращал внимания на всевозможные провокации, до которых мой батюшка был большой охотник. К примеру, он слушал в присутствии Гюнтера иностранное радио, подстрекательскую лондонскую станцию, а с матушкой принципиально говорил только по-русски.
Батюшке исполнилось шестьдесят восемь, но он был по-прежнему полон сил и здоровья, и никто не давал ему его возраста. Он уже некоторое время не водил паровозы, однако все еще ходил в депо, не как машинист, а скорее как слесарь-ремонтник, и приводил в порядок механизмы, словно магистр Гануш
[17]
свои куранты, а еще он составлял поезда (то есть учил молодых машинистов составлять поезда так, чтобы они не разорвались: самые тяжелые вагоны сразу за паровозом, юноши, а ни в коем случае не в конце, но и не в середине состава, а если нет другого выхода, то все надо как-то уравновесить). Но главная причина, по которой он туда ходил (денег ему хватало, пенсию машинистам платили приличную, да и ланшкроунские корзины с едой во времена протектората были по-прежнему щедры и обильны), заключалась в том, что он не мог жить без грохота железной дороги и сутолоки паровозного депо, ему надо было заглушить в себе то, о чем он не желал задумываться. Он не сумел смириться с тем, что все наше семейство находится под защитой влиятельного брненского гестаповца. Батюшка согласился на это лишь ради нас, но в глубине души, милые мои, он невыразимо страдал. Страдал он и от того, что вынужден был отречься от своей фамилии. И дело тут было не только в пресловутой русской гордости, той пугающей русской гордости, о которой матушка говаривала, что ей под силу с корнем выкорчевать вековые кедры и повернуть вспять реки. Эту русскую гордость напоказ батюшке несомненно удалось бы в себе подавить.
Когда батюшке исполнилось шестьдесят восемь, на дворе стоял 1942 год, и летом этого года немецкие оккупанты сожгли деревню Лидице (были убиты 184 мужчины, а 196 женщин и 96 детей отправлены в концлагеря). Узнав об этом, мой батюшка буквально в течение одной ночи принял решение, а поскольку он заранее знал, что мы с этим его решением не согласимся и сделаем все возможное, лишь бы ему воспрепятствовать, то батюшка даже не стал с нами прощаться (вы и вообразить себе не можете, насколько тяжело далось ему это непрощание), а только оставил на столе письмо, в котором просил нас простить его, но он, мол, иначе не может, не имеет права. Убийства в Лидице и сожжение этой деревни послужили ему сигналом, он понял, что не смеет больше уклоняться от своей судьбы и должен быть вместе со своим народом — с русскими, украинцами, а также евреями, цыганами и прочими врагами рейха.