Ее слова охладили его пыл.
— Да что говорить! — сказал он. — Слова ничего не значат. Чувство либо есть, либо его нет.
— Ты меня даже не любишь, — воскликнула Урсула.
— Нет, люблю, — сердито возразил Беркин. — Но я хочу… — И словно заглянув в волшебное окно, он вдруг снова увидел в воображении этот дивный золотой весенний свет в ее глазах. Ему захотелось, чтобы они вместе оказались там, в этом мире великолепной безмятежности. Но какой смысл говорить ей, что он хотел бы, чтобы они оказались там? Право, какой смысл? Это должно происходить без всяких слов. Пытаться убеждать — поражение. Райскую птичку не поймать в сети, она сама должна свить в сердце гнездышко.
— Я всегда думала, что буду любимой, — и вот меня настигло разочарование. Ты не любишь меня. Не хочешь отказаться от себя ради меня. Ты сосредоточен только на себе.
Беркина охватила ярость при этих словах: «Не хочешь отказаться от себя». Мысли о райской птичке как пришли, так и ушли.
— Да, я не хочу отказываться от себя, потому что не вижу серьезной причины. Ведь тебе это нужно только ради удовлетворения женского тщеславия. Даже не ради себя самой. А мне наплевать на твое женское тщеславие, оно в моих глазах и гроша не стоит.
— Ха-ха! — рассмеялась Урсула. — Вот, значит, как ты меня воспринимаешь! И при этом у тебя хватает бесстыдства утверждать, что ты любишь!
Она поднялась в ярости, полная решимости идти домой.
— Ты хочешь пребывать в райском неведении, — сказала она, поворачиваясь к Беркину, наполовину скрытому в тени дерева. — Я поняла тебя. Ты хотел бы, чтобы я была твоей вещью, никогда бы не спорила, не высказывала своего мнения. Ты хочешь видеть меня просто вещью! Если именно это тебе надо, то найдется много женщин, согласных на подобную роль. Многие позволят топтать себя — иди к ним, если хочешь, иди!
— Нет, — в гневе возразил Беркин. — Я хочу другого. Хочу, чтобы ты избавилась от агрессивного самоутверждения, от тревоги и стремления настоять на своем, вот чего я хочу. Хочу, чтобы ты доверяла себе и дала волю своим чувствам.
— Дала волю своим чувствам! — насмешливо повторила Урсула. — Для меня это не проблема. Вот ты действительно не даешь волю чувствам, замкнулся и ощущаешь себя пупом вселенной. Ты… ты — как учитель в воскресной школе. Ты… ты проповедник.
В этом была доля истины, и потому Беркин заговорил жестко, не заботясь о чувствах девушки:
— Я имел в виду не чувства в дионисийском, экстатическом смысле, — сказал он. — Не сомневаюсь, на это ты способна. Но экстаз — дионисийский или любой другой — мне глубоко отвратителен. Не хочу уподобиться бегающей в клетке белке. Хочется, чтобы ты забыла о себе и просто жила, ни с кем не сражаясь, была бы радостной, уверенной и безмятежной.
— Это кто сражается? — насмешливо переспросила Урсула. — Кто постоянно настаивает на своем? Только не я!
В ее голосе слышалась не только насмешка, но усталость и горечь. Беркин немного помолчал.
— Хорошо, — сказал он. — Все мы не правы, когда настаиваем на своем. Так никогда не достичь согласия.
Они сидели под сенью деревьев недалеко от берега. Там, под листвой, было темнее, чем снаружи, но они этого не сознавали.
Постепенно пришло спокойствие, в их душах воцарился мир. Урсула неуверенно коснулась руки Беркина. Их руки сомкнулись в нежном пожатии, не требующем слов.
— Ты действительно любишь меня? — спросила она.
Он рассмеялся.
— Я бы назвал эти слова твоим боевым кличем, — сказал он, развеселившись.
— Почему? — воскликнула она весело, с живым интересом.
— Этот твой напор… Похоже на боевой клич воинов. «Ты любишь меня? Сдавайся или умри».
— Ничего похожего, — жалобно проговорила она. — Совсем ничего. Разве я не должна знать, любишь ли ты меня?
— Тогда узнай, и покончим с этим.
— Значит, любишь?
— Да. Я люблю тебя и знаю, что это навсегда. А раз навсегда, то зачем об этом говорить.
Урсула молчала, охваченная восторгом и сомнениями.
— Ты уверен? — спросила она счастливым голосом, теснее прижимаясь к нему.
— Абсолютно, так что теперь покончим с этим. Поверь мне, и покончим с этим наконец.
— С чем? — прошептала она все тем же счастливым голосом.
— С волнениями, — ответил Беркин.
Она еще теснее прижалась к нему. Он крепко обнимал ее и целовал нежно, ласково. Держать ее в объятиях, нежно целовать и ни о чем не думать, не иметь никаких желаний, не испытывать порывов — какой в этом покой, какая божественная свобода! Просто тихо сидеть рядом, сидеть вместе в мире и спокойствии — и это не сон, а растворенность в блаженстве. Это сладостное состояние, когда у тебя нет никаких желаний, когда ты не испытываешь никакого давления и тихо сидишь рядом с любимой, — и есть рай.
Прошло много времени, а она все сидела, прижавшись к нему, он же покрывал нежными поцелуями ее волосы, лицо, уши, такими нежными и легкими поцелуями, что ей казалось, будто это капельки росы. Теплое дыхание на ее шее растревожило Урсулу и вновь разожгло прежние страхи. Она приникла к нему, и Беркин почувствовал, как кровь быстрее забилась в ее жилах.
— Давай еще посидим, хорошо? — сказал он.
— Хорошо, — покорно согласилась она.
Она не отстранилась от него.
Потом все же отодвинулась и посмотрела на него.
— Нужно возвращаться домой, — сказала она.
— Нужно… как грустно, — отозвался он.
Урсула подалась вперед, подставляя губы для поцелуя.
— Правда, грустно? — шепнула она с улыбкой.
— Да, — ответил Беркин. — Хотелось бы вечно так сидеть.
— Вечно! Ты хочешь? — прошептала она, когда он ее целовал. И вдруг жарко забормотала: «Целуй меня, целуй!» — страстно прижимаясь к нему. Беркин целовал девушку, не забывая, однако, о своей идее, о своей цели. Ему хотелось нежного союза, и ничего другого — никакой страсти. И тогда Урсула высвободилась из его объятий, надела шляпку и пошла домой.
На следующий день Беркин ощущал тоску и неопределенное томление. Возможно, он был не прав. Возможно, не стоило раскрывать Урсуле свою цель, говорить, чего он от нее хочет. Была это всего лишь идея или проявление подлинного стремления? Если последнее, то почему он всегда говорил о необходимости чувственного удовлетворения? Одно не сходилось с другим.
Неожиданно он оказался перед выбором, который мог оказаться роковым. С одной стороны, он твердо знал, что не хочет дальнейших поисков в сфере чувственного, не хочет ничего таинственного и темного, чего не найти в обычной жизни. Ему вспомнились африканские культовые фигурки, которые он видел у Холлидея, — особенно одна из Западной Африки, высотой около двух футов, стройная, грациозная, выточенная из черного дерева, блестящая и изысканная. Высоко убранные волосы женщины формой напоминали дыню. Беркин прекрасно ее помнил: она была одной из его любимиц — длинное, изящное тело и маленькая, как у жука, головка, на шее круглые тяжелые обручи, словно голова — шест для метания. Он мысленно отметил художественную изысканность статуэтки, миниатюрную жучью головку, поразительно длинное изящное тело на коротких уродливых ногах, выпирающие ягодицы, слишком тяжелые для удлиненного, гибкого торса. Она знала то, чего не знал он. За ней стояли тысячи лет исключительно чувственного знания, полностью лишенного духовного начала. Тысячелетия прошли с тех пор, как таинственным образом сгинула ее раса, когда связь между чувствами и выраженной словами мыслью распалась, они ушли, оставив после себя лишь одно знание — чувственное. Тысячи лет назад то, что грозит ему сейчас, должно быть, случилось с этими африканцами: добродетель, святость, стремление к творчеству, радость труда — все это угасло, остался интерес только к знанию, получаемому через ощущения, сосредоточенному в одних только ощущениях, мистическому знанию распада и смерти, знанию, которым владеют жуки, живущие непосредственно в мире гниения и трупного разложения. Вот почему у статуэтки была жучья голова, вот почему египтяне обожествляли скарабеев
[85]
, катавших перед собой шарики, — все по той же причине интереса к разложению и распаду.