Взгляды у них во многом сходились. Лерке терпеть не мог Мештровича
[171]
, его не устраивали футуристы, ему нравилась западноафриканская деревянная скульптура, искусство ацтеков, а также мексиканское искусство и искусство Центральной Америки. Он хорошо чувствовал гротеск, его волновали необычные образы механического движения. Между Гудрун и Лерке сложилась своеобразная игра, построенная на намеках — странных, ускользающих, будто они владели неким эзотерическим знанием и получили доступ к страшным, важным тайнам, о которых человечество боялось знать. Их общение строилось на смутных намеках, они возбуждались при упоминании об изысканных ласках египтян или мексиканцев. Игра состояла из обмена тонкими двусмысленностями, и они хотели сохранить отношения на этом уровне. Эти словесные и физические нюансы приятно щекотали им нервы — обмен эксцентричными полунамеками, взглядами, мимикой, жестами — то, что абсолютно не терпел ничего не понимающий в этом знаковом общении Джеральд. У него не было ключа к их разговорам, его способ выражать свои мысли был куда проще.
Их любимым прибежищем было примитивное искусство, а предметом поклонения — сокровенные тайны восприятия. Искусство и Жизнь отождествлялись ими с Реальностью и Нереальностью.
— Конечно, — говорила Гудрун, — сама жизнь не так уж и важна, искусство — вот что главное. Как человек проживает жизнь, имеет peu de rapport
[172]
, не играет большой роли.
— Да, так оно и есть, — поддерживал ее скульптор. — Только творчество одухотворяет жизнь. Сама человеческая жизнь — пустяк, зря обыватели волнуются по ее поводу.
Удивительно, но это общение окрыляло Гудрун, вызывало душевный подъем и ощущение свободы. Она чувствовала, что нашла себя. Отношения с Джеральдом были, конечно, bagatelle
[173]
. Любовь — явление преходящее в ее жизни, поскольку она художница. Гудрун вспомнила Клеопатру — та, несомненно, была человеком искусства: она брала от мужчин самое главное, щелкала их как орешки и выбрасывала скорлупу, вспомнила и Марию Стюарт, и великую Рашель
[174]
, встречавшуюся с любовниками после спектаклей, — всех известных великих любовниц. В конце концов, что такое любовник, как не топливо для вспышки утонченного познания, женского искусства — чистого, совершенного знания в сфере чувственного восприятия.
Однажды вечером Джеральд заспорил с Лерке об Италии и Триполи
[175]
. Англичанин был в необычно возбужденном состоянии, немец тоже был взволнован. Этот словесный спор был на самом деле конфликтом личностей. На протяжении всего спора Гудрун видела в Джеральде высокомерного англичанина, с презрением относившегося к иностранцу. Джеральд нервничал, глаза его пылали, лицо раскраснелось, а манера вести спор была грубой, яростной и презрительной, отчего у Гудрун вскипела кровь, Лерке же почувствовал себя оскорбленным. Ведь Джеральд громил противника кувалдой, не сомневаясь в том, что маленький немец не может сказать ничего достойного внимания.
В конце концов Лерке повернулся к Гудрун, беспомощно поднял руки и пожал плечами — в этом ироническом жесте было что-то по-детски милое.
— Sehen Sie, gnädige Frau
[176]
… — начал он.
— Bitte, sagen Sie nicht immer «gnädige Frau»
[177]
, — воскликнула Гудрун — глаза женщины горели, щеки пылали. Выглядела она словно ожившая Медуза Горгона
[178]
. Ее голос прозвучал так громко и крикливо, что находившиеся в комнате постояльцы испуганно вздрогнули.
— Прошу, не называйте меня миссис Крич! — выкрикнула Гудрун.
То, что к ней постоянно так обращались, было для Гудрун источником невыносимого унижения и напряжения — особенно ужасно такое обращение звучало из уст Лерке.
Мужчины смотрели на нее в немом изумлении. Джеральд стал бледным как смерть.
— Как мне вас тогда называть? — спросил с насмешливой вкрадчивостью Лерке.
— Sagen Sie nur nicht das
[179]
, — пробормотала Гудрун, щеки ее стали пунцовыми. — Только не так.
Во взгляде Лерке блеснуло понимание — ему открылась правда. Она не была миссис Крич! Это многое объясняло.
— Soll ich Fräulein sagen?
[180]
— спросил он злорадно.
— Я не замужем, — был высокомерный ответ.
Сердце ее трепетало, билось испуганной птичкой.
Она понимала, какую боль причинила Джеральду, — знать это было невыносимо.
Джеральд сидел неподвижно, с прямой спиной, лицо его было бледным и неподвижным, как у статуи.
Казалось, ни она, ни Лерке, никто другой для него не существуют. Он словно застыл в невозмутимом спокойствии. Лерке, напротив, весь сжался и поглядывал исподлобья на происходящее.
Гудрун мучительно соображала, что бы сказать, — надо было срочно разрядить обстановку. Она изобразила на лице некое подобие улыбки и со значением, чуть ли не с ухмылкой посмотрела на Джеральда.
— Правда — всегда лучше, — объявила она, скорчив гримасу.
Теперь Гудрун снова оказалась в его власти — ведь она нанесла ему удар, она оскорбила его и не знала, как он это воспринял. Она следила за ним — он стал ей вновь интересен. На Лерке она больше не обращала внимания.
Наконец Джеральд встал и вальяжной походкой направился к профессору. Они тут же завели разговор о Гёте.
Гудрун задело явное, ненаигранное безразличие, сквозившее в поведении Джеральда. Ни гнева, ни отвращения — в этот вечер он был особенно бесхитростным, чистым — и потрясающе красивым. Иногда у него появлялся особенно ясный и отрешенный взгляд — он всегда восхищал ее.