— Пошел, сынка! — радостно загыгыкал Петр. — Ножками пошел! К дедушке, гы-гы!
Митяй был ребенок-богатырь. Как есть мужики, пухлостью и рыхлостью напоминающие раскормленных младенцев, так Митяй — щекастый, мясистый, ширококостный, с шапочкой льняных кудрявых волос — напоминал уменьшенного взрослого. Однако если мужики-младенцы вызывают неприятное чувство какого-то природного нарушения, сбоя в развитии, то Митяй, напротив, всех восхищал похожестью на маленького сказочного богатыря. Родственники, знакомые, которые давно не видели Митяя или впервые его встречали, невольно расплывались в улыбке и плевали через левое плечо: «Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить! Какой могутный паренек!»
— Пошел! — передразнил брата Степан. — Ножками! А чем ышшо? — В радостные минуты Степан, давно научившийся городской речи, переходил на местный выговор. — Ладно-ка, мои робяты тоже вскорость на две конечности встанут. Посмотрим, кто кого наперегонит.
Трое растущих малышей — близнецы Ванятка и Васятка против бутуза Митяя — превратились в естественные объекты для сравнения и соревнования. В том, что за ними наблюдали, как наблюдают за участниками спортивного состязания, не было азарта болельщиков, сделавших ставки на конных бегах. Для Марфы и Прасковьи их дети были не просто двоюродными и молочными братьями — они были абсолютно родными. Степан не мог не восхищаться Митяем, который почему-то казался ему собственным слепком — будто он, Степан, таким точно был во младенчестве. Но и родных сыновей он любил до самозабвения и ловил каждое изменение, подмеченное женой. У Петра с появлением детей началось время счастливого дыхания, паническое прятание в раковинку требовалось реже, страхи сглаживались. Потому что в доме появились существа, на него похожие: беспомощные, добрые, по-своему разумные. Дети источали кислород, развеивающий затхлый воздух, в котором он так долго жил. Про кислород-газ Петр знал. Его колоссальная память хранила все сведения, прочитанные, случайно услышанные, кем-то оброненные. Эта память никому не была нужна. Годилась, только когда маме надо было что-то подсчитать в ее делах с барышником да при игре в шахматы.
Первые самостоятельные шаги Митяя никого не оставили равнодушным. Человек пошел! Своими ногами, как сказал Петр. На лицах играли улыбки. У Акима и Федота — с горестным вздохом, своих-то детей нет, изничтожены. А могли бы, как Еремей Николаевич, уже дедами стать. Нюраня заливалась колокольчатым смехом. Василий Кузьмич заткнулся на полуслове, на объяснении устройства человеческого уха, и от умиления запыхтел, точно у него нос заложило. Марфа и Прасковья бочком-бочком друг к другу приблизились, плечами стиснулись и за спиной руками схватились. Чтобы свекровь не видела — она не любила, когда невестки милуются.
Еремей Николаевич, легонько подбрасывая на колене довольно смеющегося Митяя, с блаженным видом приговаривал:
Аты-баты — шли солдаты, ать, два!
Аты-баты — на базар, ать, два!
Аты баты — что купили? Ать, два!..
Единственным человеком, которому в эту минуту было не радостно, а тошно до темноты в глазах, была Анфиса.
Встав после болезни, она маскировала свою ненависть к Митяю за общим равнодушием к внукам. Домашние приписали ее вдруг изменившееся отношение к наследникам тяжелому недугу. Впрочем, Анфисе особого труда не составляло притворяться. У нее есть цель — золото, клад, наследство. Последняя воля и последнее усилие. Кому наследство? Родные Ванятка и Васятка неизвестно, дойдут ли до возрастов. Какие еще дети у Степана да у Нюрани народятся — также неведомо. Ее дело в кучу все возможное собрать и спрятать, а там пусть делят. Она не увидит, не доживет. Устала.
Но этот ребенок! «Чудо-паренек», как щебечет каждый, увидевший Митяя. Вся ненависть мира, все его пороки, грехи, мерзость, попрание долгих упорных трудов, уничтожение смысла существования — все слилось, в тугой свинцовый шар спаялось для Анфисы в этом ребенке. Она его иначе как «выродок» мысленно не называла.
Анфиса глубоко вздохнула и повернулась к домашним:
— Ну-у-у?!
Ее короткий выдох произвел действие ледяного дождя. Ерема спустил Митяя на пол, Марфа подскочила, взяла сына и скрылась в своей комнате. На лицах Акима и Федота погасли мечтательные гримасы и вернулась привычная хмурая покорность. Прасковья заметалась, расставляя миски и накрывая на стол. Нюраня, подхватившись, ей помогала. Петр загыгыкал. Степан насупился: может мама испортить самый радостный момент! Чего ради? Что ей все неймется?
Василий Кузьмич, пятерней почесав бородку, уселся на свое место и пожал плечами:
— Подчас я вас не понимаю. Сибирь, глушь, дичь, и в то же время, понимаете ли, милостивые государи, нюансы витают в воздухе. Для нюансов я уже стар, память ни к черту. Нюраня! Если твоя мама не нальет мне рюмку, то я ей не скажу, что у Буяна киста яичка. Этот бык, знаете ли, непостижимым образом на меня воздействует. Без стакана самогона… Сейчас! — уточнил доктор и ткнул пальцем в сторону буфета. — И завтра! Я к Буяну без стакана для смелости под брюхо не полезу. Операция, честно говоря, пустяковая. Однако! Что однако? В чем смысл нашей мужской жизни, когда у быка Буяна этот смысл по земле телепается? И кто на земле венец творения получается?
Клад
Данилка Сорокин скоро прознал, куда уплывает его золотишко, сбываемое барышнику, — к ненавистным Медведевым. Сам Данилка сокровищ не копил, драгоценные бирюльки ему были без надобности. Бабы, с которыми он имел дело, не стоили того, чтобы их баловать, собственные потребности заключались в хорошей еде, выпивке, фартовой одежде и кокаине. Последняя статья — самая расходная, барышник драл втридорога за порошок, зато можно было не сомневаться, что Савелий Афанасьевич молоть языком не будет и «товарищи», как Сорока мысленно и презрительно называл коммунистов-большевиков, не узнают о его пристрастии к наркотику. Без кокаина в последнее время он не обходился.
Данилке нравилось жить, когда кровь в нем кипела; от скучного прозябания он томился, болел. Мать рассказывала, что в детстве у него часто были припадки: по малейшему поводу, а то и безо всякой причины вдруг начинал топать ногами, кричать в голос, норовил все вокруг побить и поломать, бесновался. Успокоившись, не падал обессиленно, как обычные припадочные, а просто затихал: точно пить хотел — и напился. Приступы дома закончились, когда Данилка подрос и открыл для себя безграничные возможности бесчинств на стороне. Все пацаны хулиганят, это в них природой заложено, и сколотить из мальчишек банду, наводящую страх на односельчан, нетрудно. Данилкины проказы отличались особой жестокостью. Он рано прослыл выжигой и был проклятием семьи. Мать плакала, отец его бил нещадно — все попусту. Однажды руководимые Сорокой мальчишки подпоили пастуха, и тот заснул, тогда они намочили керосином хвосты коровам и телятам да подожгли. Бойцы Данилкиной банды испуганно наблюдали, как по лугу мечутся, кричат и стонут горящие животные, кое-кто из мальчишек-слабаков даже расплакался. А Данилка танцевал от радости — вот красота, вот представление! Отец его потом выпорол — до крови, шрамы остались. Мать плакала: «Проклятье наше. За что, Господи? В кого он такой окаянный? Порченую душу розгами не исправить».