Они прошли уже Васильеву квартиру и по хорошо разъезженной дороге повернули влево, в тенигус
[4]
. На взгорье, около темной грани тайги, три окна смотрели тусклыми огнями. Там раньше была квартира управляющего, а теперь живет семья Сунцовых.
— Странная семья, — угрюмо продолжал Яхонтов, обрывая нить начатого разговора. — Я встречался еще с их отцом. Он в каком-то городе имел несколько домов — здорово грабил за квартиры, а сам почти всю жизнь скоротал здесь, в тайге, среди приискателей.
Сам он как будто из ссыльных цыган, а женился на дочери управляющего, вернее, увез девушку и скоро доконал ее. Учил детей…
— Чему? Своему ремеслу? — усмехнулся Василий.
— О, нет. Это само собой пришло, по наследственности, что ли? А на самом деле Евграф сбежал из последнего класса реального.
— А сестра?
У Яхонтова загорелись глаза, и Василий, заметив это, сморщил брови.
— Ну, сестра — из другой оперы. Она окончила гимназию и совсем не того сорта… Эта — маркой выше обыкновенного. Может петь, философствовать… А вот попала в эту прорву. Здесь все ржавеет. Вот я помогал вам и сам хочу работать, но иной раз сгорает нутро, и живешь только потому, что живешь! Будто с земли ушел куда-то человек, а на ней поселились другие существа, перевоплощенные черт знает во что. Я понимаю ваше марксистское объяснение событий и неизбежность разной там закономерности и знаю, что вы будете основательно возражать, но вот представьте, когда увидишь, как человек по-волчьи перегрызает горло за обглоданную кость своему же ближнему, то не хочется верить, что это человек. Ни религии, ни нравственности, ни сострадания!.. Над этими штуками я смеялся, а теперь вот думаю…
Они подходили вплотную к глазеющим тусклыми огнями окнам, и слух явственно уловил глухие звуки женского хора и звуки пианино.
— Вот она, чертовня, — указал пальцем Яхонтов на дом, в котором живут Сунцовы. — День грабит, а ночью молится, как дикарь над растерзанной им жертвой. Вот вам прогресс человеческой психологии! Табунизм? Нет, хуже…
Они повернули назад. С пригорка были чуть видны кисейные тени дыма, выходящего из множества труб. С южной стороны дохнула теплая волна, и снег почти не хрустел под ногами. В хребтах дробно, как треск медленно сваливающегося дерева, прокричала одинокая, видимо, вспугнутая птица. На прииске надрывисто заливалась воем собака.
Яхонтов нервно вздрогнул от неожиданной хватки за руку.
— Стой, брат, — почти крикнул Василий, выкинувши в воздух зажатый кулак. — Бездельная эта штука — ваша интеллигентская бессонница.
Может быть, потому, что мысли Яхонтова и слова были так мрачны, или потому, что на пути стало новое препятствие, не открывшееся в первые дни появления в Боровом, Василий снова, как перед боем, встрепенулся и насторожился.
— Ты не враг рабочему классу, — вижу тебя на аршин в земле, а этим вот рассуждением ты становишься врагом. Зажми зубы до треска, а не выпускай таких птиц на волю. Так теперь надо.
Они незаметно для себя дошли до казармы.
— Пойдем, посидим! — позвал Василий Яхонтова, уже не волнуясь.
В казарме в дыму, как и всегда, на полу и нарах сидели старые приискатели, но уже разговоры были не прежние. Говорил старик Качура и на полслове оборвал:
— А я те говорю — двинем… С такими, как Васюха и Борис Николаевич, можно…
У Качуры не было прежней землистой пелены на лице, а выцветшие мутные глаза отливали старческим тяжелым блеском. И Василий узнал в нем прежнего бунтаря, организатора забастовок и руководителя приискового подполья.
Появление Василия с Яхонтовым ободрило Вихлястого. Он вытянулся по-журавьи среди казармы и, тыча в грудь одному из приискателей, начал доказывать:
— Качура дело говорит. Одни мы, конешно, — фу! А надо притянуть Баяхту и Алексеевский. Там есть наши, а остальные придут, когда кусать нечего будет. Вот мое какое мнение.
Василий с размаху сбросил шинельку и, ухватив Вихлястого поперек, под общий смех собравшихся закружил его по казарме.
А на нарах нежной кошкой прижималась к Никите Настя. На ее круглом красивом лице еще ярче, чем в первое утро встречи, выступали розовые лепестки, а васильковые глаза подернулись маслянистой поволокой.
Никита с озабоченным лицом одной рукой теребил свою кудлатую бороду и незлобно отстранял другою жену:
— Ты же баптистка, а я большевик.
Как подброшенная пружиной, Настя спрыгнула с нар и, сверкая глазами, срамила в шутку мужа:
— Не таскался бы за чужой бабьей стороной да не лакал бы на последние злыдни… Бревном стал за эти годы! И какой согрев от вас был бабам! Днем — нужда, вечером — голод, а ночью — ты, пьяная лыва! Поди кишки-то все переело самогоном?!
Будто ругала, а масляная поволока в глазах лучила ласку и тепло. Никита и все присутствующие любовались Настей. А она, будто в поучение всем приисковым мужикам, продолжала:
— Ты думаешь, от доброго все бабы без животов и, как бешеные собаки, цапаются на бездельных посиделках и ворожат на лесного? Да какая это жизнь? Ни тебе поесть, ни тебе одеться, а у мужиков думки в самогон ушли… А нашу бабью подмогу забыли в отделку! Партизанами скрывались — кто вас, язвенских, наблюдал? А пришли домой — и час от часу не легче.
Никита насмешливо щурил серые глаза и тянул ворчащую трубку.
Один из приискателей в шутку хотел ухватить Настю, но она ловким толчком отбросила его руку и еще пуще ополчилась:
— Не лапай, парень! Такой же хлюст! Поди, бросил не одну, а пачками, — по шарам видно! Гляди, парень, как бы твово мастерства щенят не подбросила какая сюда…
И залилась хохотом; сразу стала прежней Настей, веселой девицей, не дававшей себя в обиду. В крутое время партизанщины Настя была надежной связью с блуждавшим вокруг прииска отрядом.
— Чертова ты, Настя, баба! — заговорил Василий. — Да разве тебе в эту куриную слепоту играть на баптистских спевках, когда из тебя выйдет хороший женорг. Я еще и раньше знал, что голова у тебя на умном месте приделана.
Настя строго взглянула на него и уже прежним, обидчивым и неприязненным голосом подавила веселое настроение.
— Ты по себе и о себе, а бога не подтыкай! Твоему делу я не помеха, и ты мне не суй в рот, чего я еще не хочу.
— Да врешь ты, трепачка проклятая… Ведь только что судачила о бабьих собраниях… А, язва! Одно слово — баба.
Никита закурил трубку и подсел к приискателям.
Разговаривали чуть не до рассвета.
А после ужина, когда в казарме остались трое, Настя, греясь около Никиты, расспрашивала Василия о городских порядках, об отношении советской власти к религии и женщине.
В мерцающих сумерках под гул железной печи мирно текла беседа, и Василий ощущал теплое успокоение. Сон уходил, а мысли, сменяя одна другую, заворошились скопом. И не мог понять сначала, отчего не спится…