— Почему не пойдет?
— Потому что после прогулки дочка домой вернется, а там и мамаша, и хахаль ее. Они быстренько с ней работу проведут и опять ее против тебя настроят.
— Как же быть? — тоскливо спросил Кузьмин. — Нет, значит, выхода?
Очень долго он таил свою боль, считая, что не вправе делиться ею с подчиненными, а тут вот выложил всю правду-матку и получил вместо участия приговор.
— Выход всегда есть.
— А вот не скажи, не скажи, — вмешался Лазарев. — Бывают просто безвыходные ситуации. Вот у меня недавно…
— Погоди, — Захаров поморщился. — Во-первых, твою историю мы послушаем позже. Во-вторых, безвыходными ситуациями мы называем таковые, выход из которых нам не нравится!
— Точно! — восхитился Рыбаков. — Кто это сказал? Ницше?
— Это я сказал, капитан Захаров Александр Александрович. И, кстати говоря, я могу выход предложить, который нашему майору очень даже понравится.
— Излагай, — потребовал Кузьмин коротко.
— Излагаю. Девочке подрасти требуется, собственного ума набраться. Вот исполнится ей годков четырнадцать, начнутся у нее трудности переходного возраста, перестанет она мамочке в рот заглядывать…
— Я в четырнадцать на флот сбежал, — доложил Чернов, ни к кому конкретно не обращаясь.
Никто его не услышал.
— …тут ты и возникнешь на горизонте, — продолжал Захаров. — При орденах, при полковничьих погонах, при деньгах, честно заработанных. Станешь ты, Леонид Владимирович, ей не игрушки мягкие покупать, а джинсики, платьица, электронику разную. Поговоришь по душам, убедишь, заставишь себя уважать. И поймет она, что не бабник ты, не алкаш, а настоящий русский офицер, на которого всегда положиться можно. Тут-то бизнесмен пузатый и померкнет в ее глазах.
— Вообще-то он вроде не пузатый, — рассеянно заметил Кузьмин. — Спортивного сложения.
— Через шесть лет ряшку отъест, — уверенно пообещал Захаров. — И брюшком обзаведется, и сиськами. А тут ты — подтянутый, стройный, с сединой на висках.
Картинка Кузьмину понравилась. План тоже.
— Спасибо, — сказал он. — Идея вроде ничего, обдумаю.
— Думай, командир, — великодушно разрешил Захаров. — Времени у тебя достаточно.
«Если доживешь до той поры», — промелькнуло у него в голове. Чтобы отогнать тревожную мысль, которая всегда сопровождает людей опасных профессий, он повернулся к Лазареву:
— Так что там у тебя за безвыходная ситуация, старлей? Жену опять приревновал?
Все, кто слышал этот разговор, заулыбались, потому что о ревнивом характере Лазаря ходили легенды. За глаза его даже звали Отелло, потому что, несмотря на северную кровь, нрав у него был горячий, мавританский.
— Если бы приревновал, — вздохнул Лазарев. — Тут все как раз наоборот, братцы. Катерина моя мне в последнее время проходу не дает: обнюхивает, обсматривает, мобильник проверяет. Все ей какие-то любовницы мерещатся, все себе места не находит и мне покоя не дает.
— Подобное порождает подобное, — философски изрек Рыбаков и приготовился было развить эту тему, но был перебит медиком Черновым.
— На своем горьком опыте знаю, — сказал он, — это не лечится. Но тут есть один положительный момент.
— Какой? — спросил Лазарев с надеждой.
— Пока жена к фиктивным любовницам ревнует, обзавестись настоящей. Проверено: именно настоящую любовницу она не учует.
— Да не хочу я. — Это прозвучало тоскливо, почти с надрывом. — Мне, кроме Катьки моей, не нужен никто.
— Тогда, — подытожил Кузьмин, — терпи, казак. Со временем все образуется. Время, оно лечит.
«Или калечит», — напомнил внутренний голос.
Винтокрылая машина шла на снижение. Очень скоро будничным радостям и горестям мужчин, сидящим внутри, предстояло отступить на задний план. Начиналась работа.
Глава тринадцатая
Волки сыты и целы
Воскресенье, 26 мая
Когда-то давным-давно, в незапамятные времена, в пионерском лагере имени Юрия Гагарина звенели детские голоса и пестрели яркие краски, среди которых, конечно же, преобладал цвет красный — на вымпелах, пилотках, пионерских галстуках, барабанах и агитационных стендах с лозунгами типа: «Как повяжешь галстук, береги его, он ведь с нашим знаменем цвета одного». Потом все это выцвело и потускнело, а на память о веселых пионерах с их кострами и линейками остались лишь пучеглазые гипсовые трубачи.
В девяностые годы, когда страна пьяно отплясывала «комаринского» вместе со своим президентом, лагерь переименовали в спортивный, потом в молодежный, что сути не меняло. Привозили сюда здоровых оболтусов, которые костров не жгли, а курили анашу да зажимали пионервожатых, и называлось это безобразие оздоровительным отдыхом для старшеклассников.
А как ушел в небытие главный плясун, так и вовсе захирел лагерь. Прогнили оконные рамы, провалились местами крыши, газоны заросли бурьяном по пояс, заржавели замки и оградки. Временами поселялись тут всякие оборванцы и бомжи, но быстро уходили, потому что до ближайшего населенного пункта было далековато, а как прожить без еды, воды и, главное, без водки?
Но вот появились тут новые обитатели — угрюмые, настороженные, глядящие на мир по-волчьи. Привезли они с собой набитые вещмешки, много оружия и боеприпасов. Провианта тоже хватало: хлеб, консервы, прохладительные и горячительные напитки.
Склад устроили в бывшем административном здании, а сами, договорившись об условных сигналах, рассредоточились по территории, чтобы их не захватили врасплох.
— Что дальше? — спросил Селезнев, пробуя на прочность панцирную сетку, на которой не было ничего похожего на матрас.
— Будем живы — не помрем, — ответил Стефан Кроха, знавший множество русских поговорок.
— Не защемили бы нас здесь.
— От судьбы не уйдешь.
Вытащив из «Узи» магазин, он придирчиво проверил, сколько там осталось патронов, и распечатал новую пачку. Проследив за его действиями, Селезнев разложил на подоконнике гранаты и посмотрел на дорогу, уходящую за ворота и все дальше, дальше, в неприветливый сумеречный лес.
— Птица какая-то орет, — пожаловался он, ежась. — Как беду накликать хочет.
— Ты сам не накликай, — посоветовал Стефан Кроха, расстелил на кровати прихваченную в директорском кабинете плюшевую скатерть и улегся сверху, с наслаждением шевеля пальцами ног, торчащими из дырявых носков. — Я посплю, а ты гляди в оба. В час ночи разбудишь. Сменю.
С этими словами он закрыл глаза и моментально уснул.
Селезнев вздохнул, придвинул к окну стул и стал смотреть в сгущающуюся темноту. На душе у него было тревожно. А проклятая ночная птица все кричала и кричала, бередя душу.