В конце марта вышел еще разъяснительный циркуляр: чтобы землей наделять по трудовой норме на едока, а у кого больше, хоть бы он и не применял наемного труда, – отрезать в пользу общества.
Но самое важное: большевики поняли, что сами они воспринимаются в деревне как пришельцы и что своими силами им не решить даже самой ближайшей задачи – не изъять хлеб у крестьян, не накормить армию. Значит, нужно было деревню расколоть и заставить одну часть деревенского населения обирать и грабить другую. А для этого был только один путь – путь соблазнения бедноты. Соблазнить в 1920 году можно было только двумя вещами – властью и хлебом.
В мае 1920-го правительство Советской Украины издало декрет о «комитетах незаможных крестьян» (соответствующий декрету 1918 года о комбедах в России), согласно которому сплотившаяся вокруг партии беднота получала первоочередное право в наделении землей и долю от конфискованного у односельчан хлеба (от 10 до 25 процентов). Премьер украинского правительства Христиан Раковский назвал эту меру «одной из важнейших» на Украине. Действительно, провокация удалась. М. Кубанин в своей книге пишет, что к концу 1920 года в комнезамах Украины было 828 тысяч человек – почти миллион добровольных помощников партии! О таком успехе большевики прежде не могли и мечтать. Комитеты бедноты бескомпромиссно потрошили кулаков, реквизируя и перераспределяя скот, лошадей, зерно, сено, табак, сельхозмашины, землю.
Деревня на этот раз была разорвана, расколота непримиримой враждой. В резолюции I съезда комитетов незаможного селянства Украины, состоявшегося в конце 1920 года, сквозит совершенно разбойничий дух: «Кулацкое хозяйство должно быть ликвидировано так же, как и помещичье. Земля у кулака вся должна быть отобрана, его дом использован для общественных нужд, его мертвый инвентарь передан на прокатный пункт, его племенной скот сведен на случной пункт, а сам кулак должен быть изгнан из деревни, как помещик изгнан из своего поместья…» (40, 141).
Позвольте, но ведь это же никакая не экономическая политика… Это война на полное уничтожение!
Именно так. Именно. Классовая борьба тоже имеет свою абсурдную логику, свою мистику. Не могло крестьянство, трижды или четырежды ограбленное уже в ходе войны, не сопротивляться всему этому маразму. Почти неправдоподобно, что защитником самых сильных, самых богатых в деревне стал Махно – лютый экспроприатор и налетчик 1918 года, гроза помещиков и кулаков, каторжник, огнепускатель. Но в 1918-м грабили «чужих» – помещиков, настоящих кулаков, немцев-хуторян, которых он и его парни ненавидели. А в 1920 году должно было начаться нечто неправдоподобное – свои должны были ополчиться на своих, перетаскивать из хаты в хату добро друг друга, завидовать, предавать… Впервые, быть может, почувствовал Нестор Махно, что и его анархистской душе революция слишком просторна, что по-человечески нельзя так, надо остановиться, наконец, прекратить делить, грабить, делом пора заняться… Впервые в 1920 году, продолжая аргументировать именем анархии, он выступает как противник «революционных» преобразований большевиков в деревне, как охранитель. Вся махновщина того времени – это попытка охранить деревню от «новых веяний», не пустить туда то, что надумали, что несли с собою большевики.
Прежде всего – разврат комнезамов.
Председателю комитета в селе Доброволье Махно послал записочку, поразительную по краткости и убедительности содержания:
«Рекомендую немедленно упразднить комитеты незаможных селян, ибо это есть грязь» (40, 143).
Комнезаможи боялись Махно. Был случай в деревне Кушун, когда на сторону махновцев целиком перешел отряд комнезаможников «в количестве 30 сабель с 50 лошадьми» (44, 25). Это, конечно, исключение. Все, что проникало в деревню от большевиков, было глубоко ненавистно махновцам. Наталья Сухогорская пишет, в частности, что положение сорганизованного под руководством большевиков гуляйпольского исполкома было прямо трагичным: опасаясь неминуемой смерти, члены его, закончив работу в селе, ночь проводили в бронепоезде, стоявшем на станции Гуляй-Поле (74, 61). Впрочем, и исполком, и бронепоезд не могли появиться в Гуляй-Поле раньше 1921 года, в двадцатом и бронепоезд бы не спас, еще слишком сильны были махновцы. Но уже не настолько сильны, чтобы побороть большевистские искушения. Большевики все-таки добились своего – деревня была расколота. Начиналось в ней нечто неописуемое: «В Ряжской волости Константиноградского уезда, Полтавской губернии 30 комнезаможников были вырезаны кулаками за одну ночь. Оставшиеся незаможники в другую ночь вырезали 50 кулаков» (40, 143).
Весна двадцатого – конечно, самый мрачный период махновщины. Должно быть, Махно и сам понимал, что из героического партизана мало-помалу превращается в какую-то мрачную, угрюмую фигуру, какую-то мясорубку на тачанке.
Он пил (жестокость террора многих, надо сказать, приохотила к спирту) и в опьянении то умилялся яблоневой весной повстанчества, то вдруг низвергался в самую черную злобу. Если верить Н. Сухогорской, однажды, напившись, он ночью в неистовстве изрубил тринадцать пленных красноармейцев, которых по всем правилам следовало бы отпустить: махновцы ведь рядовых не убивали…
Возможно, он и сам тяготился ролью, которая пала на него, ролью карателя, которая низводила его с высот идеализма в ряды проклятых революцией. Единоверцы-анархисты предали его.
В январе, когда армия развалилась, а Махно был объявлен вне закона, окружавшие его штаб анархисты-набатовцы были частью арестованы, частью разъехались по городам. В феврале конференция «Набата» в Харькове приняла резолюцию о том, что Махно был в целом негодным руководителем движения, – и отмежевалась от него. Это было обычное политическое малодушие: в феврале Махно казался окончательно раздавленным, большевики же были в большой победной силе. Чтобы функционировать легально, «Набату» требовалось сделать ряд реверансов перед новой властью. Одним из таких реверансов было отмежевание от Махно, защитить которого на конференции было некому. С махновщиной крепко было связано не так уж много людей, большинство из которых, к тому же, сидело в тюрьме, как Волин. Для других набатовцев мужицкое движение, которым, по сути, всегда была махновщина, никогда не было близким. Они легко пожертвовали повергнутым Махно в угоду своим кружковым интересам. Большевиков такое положение вещей, по-видимому, вполне устраивало. Партизанское формирование в 100–200 сабель было для них куда опаснее, чем еще одна «федерация презренных пустомель» (выражение Ленина), на которую, к тому же, легко можно было в любой момент наложить лапу – о чем свидетельствовал опыт длительной дрессировки анархистов, оставленных на легальном положении в Москве и Петрограде после разгрома анархистских боевых дружин в апреле 1918 года. Однако ж весной 1920-го взоры набатовцев вновь устремились на Махно. С одной стороны, выяснилось, что славный батька жив и с каждым днем набирает силу. С другой стороны, стало очевидным, что все политические разработки «Набата» остаются простым колебанием воздуха в прокуренных анархистских клубах и ни в грош не ставятся большевиками, которые терпели анархистов лишь в качестве декораций, но реально не допускали даже до выборов в низовые советы.