«Товарищеский путь» немедленно сыскался. От Скачко потребовали арестовать Махно и предать суду трибунала, поскольку решение, принятое повстанческим штабом, квалифицировалось как оставление фронта. При этом Реввоенсовет Южфронта настоятельно предписывал принять все возможные меры «для предупреждения возможности Махно избежать соответствующей кары» (1, т. 4, 308).
Конечно, с точки зрения формальной военной логики, декларация штаба махновской дивизии была недопустимым, мятежным вызовом. Но формальная логика не способна объяснить коллизии Гражданской войны. Декларация была ответом повстанцев на многомесячное унижение недоверием и подозрениями, мелочными придирками, закулисными играми. Сражавшиеся на фронте люди рассчитывали на человеческое к себе отношение. Они требовали уважения.
Пожалуй, из всех красных военачальников один только Антонов-Овсеенко сумел бы уладить этот конфликт. Но теперь соглашения с повстанцами уже никто не искал. Напротив, изыскивался повод для давления, подчинения их силой – именно поэтому любое колебание настроений в махновском штабе расценивалось как предательство. Дни самого Антонова-Овсеенко на посту командующего Украинским фронтом были сочтены. Для Троцкого он был слишком мягок, слишком интеллигентен, слишком много рассуждающ. Военные неудачи еще понизили его акции. Москва требовала от него немедленно, быстро и решительно закрыть прорыв во фронте – а закрывать было нечем: с трудом наскребли и бросили к Волновахе бригаду пехоты с артиллерией и бронепоезд «Ворошилов», но они были еще в пути. В конце концов Антонова-Овсеенко задергали так, что 31 мая он, не выдержав, отбил в Москву телеграмму: «Выполнить ваши приказания не могу. Делаю все, что могу, в понуканиях не нуждаюсь. Или доверие, или отставка» (1, т. 4, 311).
Конечно, и этот, по духу совершенно махновский, вопль был квалифицирован как дерзость. Язык взаимопонимания и доверия был утрачен: Украинскому фронту оставалось существовать две недели, 2-я армия была преобразована в 14-ю, Скачко смещен, вместо него поставлен командармом Ворошилов, который, дорвавшись до власти, на ином языке, кроме языка угроз и силы, с повстанцами разговаривать не хотел и не умел.
Близилась развязка. Троцкий, чье молчаливое присутствие, несомненно, повлияло на охвативший украинские верхи приступ ревностного классового служения – ибо в скользком мелкобуржуазном классе виделось ему гноище всех зол и болезней революции, – конечно, не представлял себе, какие силы сосредоточил к этому времени на фронте Деникин. Кажется поистине удивительным, что в обстановке надвигающейся катастрофы (а потеря всей Украины, безусловно, была поражением катастрофическим) народный комиссар по военным делам не придумал себе лучшего дела, чем изничтожение некоего командира дивизии, войска которого, оплеванные и оболганные с головы до ног, с яростью отчаяния продолжали драться с противником. Собственно говоря, это была уже не дивизия: после недельного сражения возле Большого Токмака от нее остались какие-то кровавые ошметья, в которых, однако, еще продолжали путаться копыта казацких скакунов Кавказской дивизии Шкуро.
2 июня в своей поездной газетке «В пути» Троцкий опубликовал статью «Махновщина», через два дня перепечатанную харьковскими «Известиями». Написанная признанным мастером партийной пропаганды статья, состоящая, по сути дела, из одних пустых фраз, не могла роковым образом не сказаться на отношениях между союзниками. Видя вопрос в плане чисто теоретическом, Лев Давыдович тем не менее уверенно пропечатывал: «„Армия“ Махно – это худший вид партизанщины… Продовольствие, обмундирование, боевые припасы захватываются где попало, расходуются как попало. Сражается эта „армия“ тоже по вдохновению. Никаких приказов она не выполняет. Отдельные группы наступают, когда могут, т. е. когда нет серьезного сопротивления. А при первом крепком толчке неприятеля бросаются врассыпную, отдавая многочисленному врагу станции, города и военное имущество…»
Троцкому еще предстояло убедиться в обратном – вот единственное, что утешает, когда читаешь эту разнузданную ложь. Но что должны были чувствовать повстанцы, если писали про них: «Поскреби махновца – найдешь григорьевца. А чаще всего и скоблить-то не нужно: оголтелый, лающий на коммунистов кулак или мелкий спекулянт откровенно торчит наружу…» Это в окопах – мелкие спекулянты? Что должен был чувствовать Махно, если о нем сообщалось в открытую: «Если он не восстал вместе с Григорьевым, то только потому, что побоялся, понимая, очевидно, всю безнадежность открытого мятежа»? В каком, наконец, смысле должно было воспринимать вопрос, сформулированный председателем Реввоенсовета республики в конце статьи: «Мыслимо ли допустить на территории Советской республики существование вооруженных банд, которые объединяются вокруг атаманов и батек, не признают воли рабочего класса, захватывают, что хотят, и воюют, как хотят?» Такая постановка вопроса подразумевала только один ответ – отрицательный. И Троцкий, словно бы набрав полную грудь воздуху, выкрикивал его: «Нет, с этим анархо-кулацким развратом пора кончить, кончить твердо, раз навсегда, чтоб никому больше повадно не было!»
Пока настроение и политическая терминология этой наркомовской истерики овладевали умами и сердцами военных и партийных работников, Лев Давыдович, как человек душевно гибкий, решил еще раз испытать Махно. 3 июня он позвонил в штаб Революционно-повстанческой армии и потребовал, чтобы она заняла дополнительно стокилометровый участок фронта от Славянска до Гришино. Махно опус Троцкого прочесть не успел, а потому не по злобе, а по-честному, по-военному сказал, что сделать этого не сможет. Если быть объективным, то придется признать, что говорил он сущую правду, ибо не может одна дивизия держать двести километров фронта.
Троцкий, быть может, не столько был взбешен этим отказом, сколько известием о том, что на 15 июня в Гуляй-Поле назначен очередной съезд махновских «вольных советов». Махно созывал его, чтобы объявить мобилизацию перед лицом деникинского нашествия – он чувствовал, что его бросили, хотя и не знал еще, что предали. Большевики же не сомневались, что на съезде повстанцы вновь поднимут земельный вопрос – а это было уже слишком…
С этого момента начинается череда событий, не всегда ложащихся в один ряд, как поступки душевнобольного, которым руководят разные, часто противоречащие друг другу порывы. Так оно и было на самом деле, ибо, если поначалу большевиками владело лишь навязчивое желание расправиться с Махно, то потом к нему все в большей мере стал примешиваться страх, ужас от чудовищного военного поражения. Объявленные Н. И. Подвойским мобилизации не удались, а те немногочисленные отряды, которые удалось собрать, вмиг были уничтожены белыми. По сути, кроме махновцев, белое наступление никто не сдерживал. Немногочисленные и только еще формирующиеся отряды 14-й армии были у них в тылу. Поэтому, когда выяснилось, что опасность отнюдь не в махновщине, что никакого мятежа нет, а есть провал фронта, за который придется отвечать лично и по всей строгости военного времени, Махно сначала захотели заставить сражаться, а потом просто стали валить на него, что ни попадя – чтоб виноватым вышел «чужой».
3 июня, поговорив с Махно и сделав для себя окончательные выводы, Троцкий направил Раковскому подробные рекомендации по борьбе с махновщиной: «Махновцы созывают съезд нескольких уездов Гуляй-Поля с целью борьбы против коммунистической советской власти. Ясно, что в данных условиях съезд является открытой подготовкой мятежа в полосе фронта. Помимо мер военного характера, относительно коих уже сделаны соответствующие распоряжения, необходимы были бы меры политического характера…» (12, 105). Когда-то советская власть замышлялась теоретиками большевизма как самое широкое самоуправление народа. Ленину в «Государстве и Революции» и в голову не приходит назвать ее «коммунистической». Но прошло чуть больше года революции и Гражданской войны – и в России было повсеместно проведено «обольшевичивание» Советов. Так партии проще было управлять народом. Троцкий экспортировал российский политический опыт на Украину – и, разумеется, ересь «вольных советов», где, может быть, большевиков вообще не было, терпеть не желал.