На следующий день я все-таки спросил Алика, как называется этот прекрасный холм над рекой.
– Сииртя-седе, – ответил он.
Я вполне удовольствовался ответом и не спросил даже, что означает это название. Мы еще не были готовы к встрече с тем, что готово было приоткрыться нам. Мы не вопросили действительность, и она промолчала.
Должно быть, сопка хотела отдельного разговора по душам и готова была подождать…
Я отправился спать в начале восьмого, когда на цветок рядом со мной прилетел шмель, возвещая, что стало тепло и, следовательно, новый день уже начался…
Глубины сна темны. Всплывая, различаю сперва вколоченный в стену ржавый гвоздь и чувствую сухой, приятный запах прогоревшей печки. Еще запах: не слишком-то свежей, но сухой, по крайней мере, одежды. Ни звука. Впрочем – дыхание. Поджав к животу колени, на нарах посапывает Петр. Прямо на полу, на шкурах спят Алик и Толик. Сквозь маленькое окошко прозрачный солнечный свет косо падает Алику на лицо. Под глазами, в складках рта, в невидимых при прямом освещении морщинках сухой кожи собрались тени. Что-то сказалось – усталость или боль – но только вдруг черты этого лица обозначились с беспощадной резкостью и в лице Алика отчетливо проступил индейский облик отца, Григория Ивановича. Это внезапно обнаружившееся сходство поразило меня и я долго завороженно смотрел на спящего Алика: будто случайно заглянул в будущее и увидел его через много лет.
Будущее.
Теперь, когда прошло столько времени, что сбылось почти все, что тогда представлялось нам самым отдаленным будущим, когда сбылось даже то, о чем мы и думать еще не смели – самое время поразмыслить о том, что это такое – будущее. И чем была эта ночь – мгновенным пролетом во времени, посредством которого мы перенеслись из точки А на морском берегу в точку Б в глубине острова, сгустком настоящего или конденсатором будущего?
Тогда лишь Алик, вынашивая в голове план ночного перехода, замышлял эту ночь, как будущее: остальным он предъявил свой замысел, как готовое решение, и он тут же стал разворачиваться в настоящем, покуда не стал прошлым. При этом по ходу дела в развитие событий вкралась ошибка, замысел раскрылся не так, как предполагалось, в результате чего мы оказались совсем в другом месте, но зато пережили эту ночь, которую я сразу, по крайней мере, уже по пробуждении, распознал, как несравненную жизненную удачу. Ошибка руководила нами, но результат был все же превосходный – эта ночь, полная волшебства и чреватая будущим, как всякая удача.
Наверно, не все ощущали то же самое. Можно было считать, что мы пронырнули эту ночь – тьму, холод, кустарник, какие-то еще казавшиеся тогда почти невыносимыми испытания тела, о которых сейчас едва помнится – и вот, один за другим всплываем из глубин сна в избушке бригадира-Егора, как будто все, что случилось, и вправду произошло во сне. Только у Алика болит подвернутая нога, а мое колено, еще ночью казавшееся мне совершенно раздробленным, совершенно исцелилось.
Должно быть, для Алика и Толика эта ночь так и осталась в прошлом.
Для меня – нет.
Правда, прошло много времени, прежде чем ощущение удачи, добытое той ночью, стало будущим. Но тем не менее: сначала затянулся узел в замысле ненаписанного еще текста – «ночь в тундре от заката до восхода». Эта главка несколько лет упрямо не поддаваясь перу, так что в какой-то миг мне стало даже казаться, что мне нечем заполнить ее, что в ней, кроме красивого названия, ничего и нету.
Оказалось – ничего подобного. Просто, чтобы развязать этот узелок, мне пришлось исправить давнишнюю ошибку и, отправившись еще раз на остров, добраться-таки до «синих гор» Колгуева и до озера, куда мы так и не дошли той ночью, которая привела нас к сопке сииртя. И это было, конечно, наиболее очевидное последствие, самое простое проявление её, ночи, будущего. Написать эту главу просто нельзя было, не довершив некоторых жестов, которыми я вольно или по неосторожности выдал свои намерения. Правда, я никому не обещал добраться до Острых сопок кроме себя самого – но не добраться уже не мог…
Только потом, когда узел растянулся и глава пошла, я, еще раз пройдя эту ночь от заката к восходу, исполненный знания о том, что случилось с каждым из нас, ясно вижу, как крепко связалась она со всем, что было важного в жизни, причем с такими вещами, которые, по видимости, не имели к этой ночи ни малейшего отношения.
Крым, Париж, творчество, рождение ребенка…
Натяжки тут нет – все главные темы жизни неизбежно сплетаются, как в музыке. Но если я скажу, что Крым в связке с этой ночью звучит как тема прощения – многое ли это прояснит? Я не льщу себя надеждой, что читатель помнит, что автор этих строк когда-то бежал с рыболовного траулера, готовящегося отправиться в промысловый рейс, чем навлек на себя целый ряд сокрушительных для собственного духа последствий. Остров излечил автора от поражения. Ночь была одним из его лекарств. А Крым – прощением, знаком примирения с собою, восстановленной полноты жизни. Дважды после Колгуева случался Крым, а потом Париж – так было и в 94-м, и в 97-м. И это не случайность, я знаю – хотя разбирать в подробностях эту партитуру нет никакого смысла, тем более, что в нее вторгаются какие-то отдаленные раскаты, громады Нью-Йорка вздымаются вдали и звучит голос далекого друга. Самого дорогого мне друга. И я знаю, что этой ночи суждено сбыться еще в одном качестве – превратиться в послание ему. Может быть, ей так и суждено воплощаться снова и снова до тех пор, пока не кончусь я сам.
Одним из последствий той ночи стало библиотечное приключение, случившееся со мной – листок читательского требования позволяет установить это с абсолютной точностью – 22 мая 1998 года. Дело в том, что мне давно надо было разыскать два посвященных Колгуеву текста на немецком языке, но я откладывал эти розыски до последнего, так как не знаю немецкого.
Оговорка «до последнего» так же не случайна, как и дата: накануне врачи сказали, что дней через пять, максимум через семь, я стану отцом.
Время сорвалось с тормозов и обрушилось вниз, как вагонетка «американских горок»: у меня захватило дух, возникло чувство, что запирают какие-то ворота и надо успеть. Тут же возникла давка у ворот, поскольку успеть надо было сразу все, но немецкие тексты уверенно протолкались вперед, козыряя творческими приоритетами, так что мне пришлось на следующее же утро отправиться в РГБ.
Первый из этих текстов – знаменитое описание Колгуева профессором Савельевым, которое вслед за Тревором-Бетти обильно цитируют все географы XIX столетия, едва речь заходит об острове. Несколько пространных цитат из этого описания были мне, конечно, известны, но что-то требовало теперь, чтобы я раздобыл весь текст целиком.
Это было, безусловно, необходимо – описание Савельева заслуживает внимания уже потому, что оно самое раннее из всех, нам известных. Профессор Савельев вместе с немецким ботаником Рупрехтом дважды высаживался на Колгуев летом 1841 года – правда, оба раза ненадолго.
Тревор-Бетти называет работу Савельева «превосходной» и вслед за ним повторяет слова о необычайной суровости климата острова, подкрепляя их цитатой о том, что из шестнадцати дней, проведенных исследователями на острове, погода в течение десяти была такова, что они не могли даже покинуть палатку. Несомненно, указаниями Савельева руководствовался Тревор-Бетти и в выборе места высадки на остров, упорно называя лучшей якорной стоянкой устье реки Васькиной.