Германтов и унижение Палладио - читать онлайн книгу. Автор: Александр Товбин cтр.№ 271

читать книги онлайн бесплатно
 
 

Онлайн книга - Германтов и унижение Палладио | Автор книги - Александр Товбин

Cтраница 271
читать онлайн книги бесплатно

Кожаные подошвы – оранжевато-палевые; щиблеты новенькие, подошвы ещё не запачкались.

Подворотня… как пасть дьявола?

Увидел над головой своей не блеклое голубоватое петербургское небо с подвесками проводов, а вспарушенно-гранёный свод флорентийского баптистерия; на смальтовом своде, меж крылатыми серафимами, привиделся ему страшно-престрашный, – до смеховых колик в животе, – дьявол, из клыкастой пасти которого торчали ноги еще непережёванного, непроглоченного несчастного.


Германтова издавна забавляла довольно-таки примитивная, но исторически устойчивая схемка-противопоставление: мы хорошие, а власть плохая. И что же, он, – тем более, что тема «мы и они» не задевала его за живое, – был исключительным умником-прозорливцем, а прочие все, все те, кого бинарная оценочная максима та болезненно задевала, и с кем порой он общался, – наивными глупцами-слепцами? Избави боже, даже в полемической заносчивости не считал Германтов себя умником-прозорливцем в общественно-политических сферах, а исключительность свою, особую, заметим, поисково-интерпретационную исключительность, если нескромно и ощущал, то лишь во вдохновенных залётах в сферы искусства, да и то, чаще всего, по утрам, стоя перед зеркалом; и уж точно никогда он в пику оппонентам своим не считал власть хорошей, куда там, не спятил же он, чтобы называть белым чёрное, да и неустанно стонущие передовые критики советской власти были люди близкого ему духовного склада, и само-собой он никаким конформистом не был, однако… он, разумеется, давно знал про «руки брадобрея», давненько уже считал мандельштамовское определение исчерпывающим именно для характеристики советской власти как раз после пятьдесят третьего года, когда её кровавые инстинкты явно пошли на убыль, а наследственные властные повадки уже воспринимались им всего лишь как «отвратительные»; да и придумал он себе убедительнейшую формулу, – мол, великая идея свободы лишь знаменует грядущее закабаление. Однако, не совестно ли теперь, задним числом, корить за какие-то прошлые промашки и сомнительные оценки умерших, которые не могли уже ответить ему, объясниться? Да и что зазорного было в том, что критика отвратительной власти и мечты о смене безнадёжно скомпрометированных государственных вех каждым из них, критиковавших-мечтавших и следовательно, – существовавших, считались естественными признаками приличного человека?

Допустим.

Не принимать же отвратительную власть покорно, молча, у себя же вызывая подозрения в соучастии… – нет, нет, ничего зазорного.

К тому же в условиях политического застоя и самый робкий протест естественно служил самим протестантам эмоциональным горючим, политзаблуждение выделяло энергию, которая запускала двигатели внутреннего сгорания, – приводила жизнь в хоть какое-то движение.

Но нельзя не отметить, что и при беглой сверке умствований передовых критиков-мечтателей со своими холодноватыми размышлениями о существе момента и вероятно-невероятных горизонтах развития казалось Германтову, уже тогда казалось, давно, что жили он и те, с кем он пусть и изредка, но не прочь бывал за рюмкой подискутировать, в какие-то разные времена. Как и Анюта когда-то, он любил повторяться, не мог не повторяться. Но, Боже, как же объяснить внутреннюю свободу и независимость, которые вопреки общей окружающей несвободе, одиноко в нём, таком одиноком, жили? И какой же доверчивостью к высоким словам многие, – очень многие, хотя были и ценимые им исключения, – друзья-знакомые его были тогда, на излёте оттепели и попозже, больны, с каким пустопорожним азартом изобличали за столами власть предержащих, легко переплёвывавших в одиозной властно-мордастой образности своей персонажей Салтыкова-Щедрина и словно намеренно подбрасывавших выступлениями-постановлениями анекдотично-вздорные поводы для их же, предержащих, разоблачений и обличений, с какой страстью идеализировали своих высокоморальных, противостоявших жестоким и заскорузлым властям, героев, пусть и позаимствованных у дворянского прошлого, как кидались их, небезупречных всё-таки, обелять; но никак почему-то разумным людям было не догадаться, что именно презираемая ими партийная камарилья не иначе, как специально для них, – во всяком случае, и для них тоже, – на страницах подчищавших историю учебников и пропагандистских книг, наследовавших «Краткому курсу», возвела пантеон обожествлённых деятелей революционного движения: декабристы, ведомые на бунт пятёркой повешеных, Герцен и Чернышевский, накалившие атмосферу разрушительных желаний и ожиданий, жестокие вожаки народовольцев, непревзойдённо-жестокие большевики во главе с Лениным-Сталиным; такая вот лживая и льстивая историческая цепочка политпротеста… и как было измученному поисками окончательной идейной правды и чистоты поэту, кумиру интеллигенции, в жалобном самообольщении не потребовать, чтобы «убрали Ленина с денег»? Ну а едва ли не все окончившие средние школы и институты, все культурные наши романтики-«прогрессисты», а по совместительству, – соискатели социализма с человеческим лицом, – в шестидесятые-семидесятые годы, к примеру, возлюбили декабристов, чистых таких и жертвенных, бывало, что и молились на них.

Как же, чистые, медально-барельефные лики.

И даже в германтовском кругу общения, – довольно узком, с годами – неумолимо сужавшемся по естественным причинам смертей-эмиграций и всё реже им посещаемом кругу, – занимаясь своими текущими делами, в публичном пространстве вели себя довольно-таки индифферентно, тихо, сами благоразумно на опасную площадь не выходили, прокламаций не выпускали, листовки по ночам не расклеивали, – разве что «хронику текущих событий» инерционно могли передавать из рук в руки, но как же нуждались в олицетворённых идеалах сопротивления.

Естественно: нуждались в глотках свободы, пусть и воображённых глотках, пусть и дозированных.

Так давно или недавно всё это было?

Перед Германтовым, – прямой взгляд, прямой нос, губы, обещающие скептическую улыбку, – глянув на отражение своё в витрине телевизионного магазина, поправил шарф, – проплывали умные выразительные лица: вот, в квартире, расположенной всего-то в двух шагах отсюда, от Большого проспекта… на третьем или четвёртом этаже?.. – на фоне высоких, под потолок, книжных шкафов, врач и кинорежиссёр Илья, сценаристка Нателла, представлявшая старинный грузинский род, кинооператор Митя, писатель Валя… – блеск стёкол книжных шкафов, и – музыка замечательных стихов, которые знал наизусть Илья; да, сперва, – «Возмездие», да, – «Жизнь без начала и конца, нас всех подстерегает случай», да, стихи, – от раннего Блока до позднего Пастернака, – смешивались с винными парами, уносили ввысь, как бы срамя запальчивое застольное пустословие; иногда, правда, Илья терял поэтическую монополию: раздавался неожиданный звонок и – на запах, кричали, пришёл, на запах, – появлялся, раскланиваясь, Данька Головчинер как специализированный конкурент-декламатор, и тогда, регулируя тостами консистенцию и распространение винных паров, Данька всех закармливал Бродским.

Вот другая компания, и опять лица умные, выразительные, а… повсюду, в котельной ли Шанского, на кухнях, да хоть и в конкретной этой гостиной, разговоры будто бы вокруг одного и того же вертелись, и совпадали, казалось, не только в мыслях, но и в словах, как если бы повторяли их «под копирку», – повсюду светоносное должное рьяно предпочиталось мрачному застойному сущему, но повсюду Германтов был верен себе; вольно ли, невольно, а гасил, как мог, революционный задор.

Вернуться к просмотру книги Перейти к Оглавлению