Германтов и унижение Палладио - читать онлайн книгу. Автор: Александр Товбин cтр.№ 127

читать книги онлайн бесплатно
 
 

Онлайн книга - Германтов и унижение Палладио | Автор книги - Александр Товбин

Cтраница 127
читать онлайн книги бесплатно

– У самовара я и моя…

– Струдель тает во рту…

– Таиров, лишённый театра, всё-таки своей смертью умер…

– Про расстрелянного Мейерхольда забыли?

– Только реабилитировали, как снова заставят его забыть… Венгры понудили Хрущёва отменить оттепель, всё опять закупорят-заморозят.

– Да, венгерские события, – прихлёбывая чай, – это вам, скажу с партийной прямотой, не хухры-мухры, тихо надо сидеть, пригнуться и не рыпаться, а то, как в Будапеште, всех подряд постреляют, подавят танками…

– Мадьяры в Ужгороде и Мукачеве сразу подняли головы…

– И по головам получили…

– Зато бандеровцы затаились, ждут часа…

– Притихли после убийства Галана…

– Звери, форменные звери. Их час уже пробивал, и не только во Львове перед приходом немцев – тысячи евреев и поляков в Волыни вырезали…

– Бардзо, проше пане…

– Потом и бандеровцам от НКВД досталось, главаря, Бандеру, недавно заслуженно пристрелили…

– Куда мы катимся?

– К коммунизму!

– Под гору, но – к коммунизму.

– Мрак…

– У самовара я и моя Маша, а на дворе совсем уже темно.

– Тряхнём стариной? – Никита Михайлович посмотрел на Шурочку.

– Ночка нежная, – завела звонко-протяжно Шурочка, – а у меня на сердце лето…

– У самовара я и моя Маша, а на дворе совсем уже темно, – вступал басовито, качая головою, Боровиков.

– Сердце моё в огне, – артистично распалялась Шурочка, – а думаю я только о тебе…

– У самовара я и… – надоедливым своим припевом тотчас откликался, как заведённый, Боровиков.

– Правда, что Лещенко служил унтер-офицером в румынской армии? Вроде бы в архивах СМЕРШа…

– Враньё, злобное враньё, месть завистников.

– После освобождения Бухареста, – сказал Александр Осипович, – Лещенко в нашем госпитале дал концерт для раненых.

– Я ему на пианино аккомпанировала, – сказала Шурочка и пропела: – Ох, эти чёрные глаза меня погубят, их позабыть никак нельзя, они горят передо мной…

– Никого скоро не останется на эстраде, Вертинский, Утёсов и Шульженко состарились…

– Вот уж нет, Вертинский не стареет, слышали из новенького? «Говорят, что вы в притонах по ночам поёте танго»…

– Львовские концерты Вертинского, по слухам, Панасюк запретил.

– Ещё бы, попробуй такое во Львове, отнятом у поляков, не запретить: «Я люблю ваши тонкие польские руки, эту бледность лица…»

– Спасибо ещё, что Ойстраха разрешили! – воскликнула Шурочка. – Вы бы послушали, как Давид Фёдорович играл Крейслера, «Муки любви».

– Не смешите… Безобидные какие-то «Муки любви». Картавость эмигранта-декадента Вертинского для Панасюка и его камарильи куда опаснее, чем виртуозное пиликанье Ойстраха, – Никита Михайлович потешно изменил голос: – «Ах, где же вы, мой маленький к-р-р-реольчик»…

И Блай, задорно блеснув золотым ободком очков, тут как тут, подключился, довольно точно воспроизводя интонацию Вертинского и шуршание пластинки: «Так р-редко поют кр-р-расиво в нашей земной глуши».

– Как вам Бернес?

– И он уже в летах… И всё-таки при задушевности своей, простите, если что не так, – простоват; что же до молодых, да ранних, то они лишь норовят взорвать тишину визгом и хрипами…

– Чья песня – «Сердце бьётся сильней, вижу птиц караваны…»?

– Какая-то белогвардейщина?

– Впервые слышу.

– Это, по-моему, Тамара Церетели пела.

– Нет, не Церетели, она всё лёгкое, грустно-весёленькое предпочитала: ты помнишь наши встречи в приморском парке, на берегу… Ты помнишь тёплый вечер, весенний вечер, каштан в цвету…

– Ладно-ладно! И Церетели про встречи и каштан в цвету пела, и – ещё лучше – Изабелла Юрьева.

– У неё особенный голос!

– Мне сегодня так больно, – тонюсеньким, чуть дребезжащим голоском, не хуже Юрьевой, пропел Никита Михайлович.

– Церетели я перед войной слушала, в Евпатории.

– А это слышали? – Шурочка, отвечавшая не только за салаты и пироги, но и за музыкально-увеселительное сопровождение застолья, села за рояль.

– Это разве не Церетели до слёз струны натягивает и дёргает? «Уйди и навеки забудь, дороги у нас разошлись…» Какова наша Александра? – шепнул, наклоняясь к Юре, Боровиков; ей к тому же удивительно было к лицу чёрное бархатное концертное платье. – «Один я блуждаю опять, как странник в чужой стороне, мне некого больше обнять…»

– Это и Обухова с Козловским замечательно пели, дуэтом.

– Неужто мы споём хуже?

И Никита Михайлович выставил тяжёлый мясистый подбородок, с важной церемонностью откашлялся, застегнул на все пуговицы свой клетчатый плечистый пиджак, тараща глаза, бодро скакнул к роялю; сначала дурашливо примерял-прижимал к груди подсвечник, который до этого привычно стоял на рояле, потом, вернув подсвечник на место, смешно сцеплял руки в замок и вместе с Шурочкой, повизгивая и подвывая, выводили они в два голоса: тени минувшего, счастья уснувшего… Что ж, мило спародировали концертный номер.

– Банальности, а волнуют.

– Какой-то поэт сказал: божественные банальности.

– В Петербурге в начале века была тонкая, ни на кого не похожая эстрадная певица, Вяльцева, она безвременно умерла…

– Вяльцева?

– «В лунном сиянии снег серебрится…» – имитируя дрожаще-звенящий голосок, пропел Никита Михайлович.

– Я знала её мужа, – Соня погасила в пепельнице папиросу, – он не переносил шумный её успех, назойливость поклонников: не раз на дуэлях стрелялся из-за неё, едва успевал защищать честь мужа и офицера.

– Уже интересно, – сказал Никита Михайлович. Вот-вот, радостно заворочался Германтов, вот и всплыло из словесной взвеси именно то, что ему так хотелось в деталях вспомнить: когда-то, на одном из тех давних застолий, произвёл сильное впечатление, необъяснимо взволновал, задев какие-то потайные струны на инструментах чувств, Сонин рассказ; сколько же лет он прожил под гипнозом этой истории? Он и сейчас жадно прислушивался к приглушённым перекатам далёкого Сониного голоса. Какая плотность воспоминания! Будто самоё ушедшее безвозвратно время было заключено в особую капсулу, которую ему позволялось раз за разом вскрывать; и голоса зазвучали вновь, лица тех, кто сидел тогда за столом, не стёрлись, напротив, черты прорисовались, даже стали многозначительными; вот удлинённое, гладко выбритое, словно контрастирующее с невесомыми, тонко оконтуренными золотом очками, мужественно-красивое лицо доктора Блая, взрезанное двумя глубокими морщинами, они спускались от ноздрей к сильному тяжеловатому подбородку… Боже, при чём тут Блай?

Вернуться к просмотру книги Перейти к Оглавлению