Я веду специальный дневник, в котором фиксирую все, что вижу, а также свою интерпретацию увиденного. Кроме того, я записываю, какие эксперименты мне хотелось бы поставить, чтобы понять, что такое полет и как птицы выучиваются летать. Одни записки и зарисовки о том, как птицы осваивают поворот на насесте, занимают у меня страниц десять. Понятно, что для этого требуется значительная практика: они понятия не имеют, как это делается, даже спустя почти неделю после того, как покинут гнездо. Сам я долго отрабатываю этот элемент на заднем дворе, и, должен сказать, он оказывается не из легких.
Пташка, похоже, здорова и счастлива. Вторая кладка подряд из пяти яиц — это какая-то необыкновенная плодовитость. В книжке сказано, что самка без ущерба для здоровья может гнездиться до трех раз в год, если хорошо себя чувствует. Пташка выглядит замечательно, и, по мере того как молодежь становится все более и более самостоятельной и начинает кормить себя сама, Альфонсо все больше ей помогает. Он приносит ей пищу в гнездо и высиживает яйца, когда ее нет, — например, когда она сама вылетает за кормом. Также она подолгу летает по вольеру, как будто это для нее какое-то спортивное упражнение. При этом выводок ее полностью игнорирует, она их — тоже. Кажется, у птиц так заведено, что после того, как птенцы покинут гнездо, их мать совершенно о них забывает. Во всяком случае, с Пташкой дело обстоит именно так. На улице уже не очень холодно, поэтому Пташка высиживает яйца не так прилежно, как в первый раз. Иногда она оставляет гнездо на целые пятнадцать минут, просто чтобы почистить перышки. В общем-то в этом нет ничего опасного, ведь Альфонсо так заботлив и так хорошо присматривает за гнездом. Не думаю, чтобы он по-настоящему высиживал яйца — так, как это делает Пташка. Он стоит над кладкой, широко раздвинув вытянутые ноги; он скорее охранник, чем наседка. Если с Пташкой что-то случится, сомневаюсь, чтобы у него вылупились птенцы.
Молодняк растет быстро. То, что они летают, на мой взгляд, стимулирует рост хвостовых перьев, хотя, может быть, дело здесь и в чем-то другом. Когда им исполняется пять недель, я почти не могу отличить их от взрослых птиц. Некоторые уже начали сами лущить семечки. До тех пор пока это не научатся делать все, нельзя говорить об их настоящей безопасности. В книжке говорится, что по-настоящему взрослыми они станут тогда, когда их «детские» перышки сменятся на новые, постоянные. Но это меня не беспокоит, ведь они выглядят такими здоровыми.
Однажды во время вечерней кормежки мне приходит в голову мысль, что я просто посадил двух птиц в вольер, дал им еды и питья — и все, ничего больше, а в результате их теперь шесть. Я понимаю, что такие вещи совершенно естественны, что в этом и состоит жизнь, однако то, что подобное произошло в моей спальне, прямо у меня на глазах, есть настоящее чудо.
Мой вольер вдруг начинает казаться мне каким-то совсем настоящим. В нем постоянно шуршат крылья, перекликаются птицы, скрипят клювы о насест. Мать, которой до сих пор не было дела до моих канареек, как-то раз за обедом обвиняет меня в том, что я прикупил еще птиц. Я объясняю, что это дети моей первой пары. Она хмыкает и бросает взгляд на отца, отправляющего в рот кусок печеной картошки, а потом заявляет, что от этих птиц провонял весь дом. Когда она заводит такой разговор, мне становится страшно. Слишком уж велика ее власть над моей жизнью и над целым птичьим миром в моей спальне.
На следующий день я покупаю бутылку освежителя воздуха, который чему угодно может придать аромат сосновой хвои. Поливаю им все в своей спальне, кроме клетки. Теперь вошедший в мою комнату словно попадает в сосновый лес. Это страшная вещь — завести птиц, и я готов сделать все, чтобы их сохранить.
13
В тот день я снова остаюсь посмотреть, как будет происходить кормление Пташки. Спрашиваю у Ринальди, можно ли войти в палату. Тот отвечает, что это против правил, но в его присутствии можно. Он отпирает дверь своим ключом, а я закатываю вслед за ним столик на колесиках.
Птаха сидит на корточках и смотрит на нас. На меня он смотрит дольше, чем ранее. Теперь я убежден, что этот поганец меня разыгрывает. Может, он раньше этого и не делал, но теперь — точно. Я ставлю столик сбоку от него, а сам встаю прямо перед ним. Ринальди обходит вокруг столика и снимает крышки с привезенных судков.
— Ну вот, Пташка, я опять здесь. Меня зовут Эл, ты сам это прекрасно знаешь, засранец ты эдакий. Ты что, так и будешь сидеть здесь передо мной на корточках и хлопать себя по бокам, словно маленький канаренок, пока этот парень тебя кормит?
Я ему это говорю тихим голосом, пока Ринальди звякает металлической посудой. Птаха теперь смотрит на меня в упор, а не так, что сперва одним глазом, потом другим, — нет, никакой игры в канареек. Он смотрит на меня, это уж точно, даже не поводит глазами. Я не могу сказать, что есть какие-то признаки того, что он меня узнал, но он определенно окидывает меня взглядом, соображая, можно мне доверять или нет. Это, конечно, Пташка, но не такой, каким я его знал, а совсем другой. Не тот, прежний, который был готов поверить во все, что угодно. У нынешнего такой вид, словно теперь он не может поверить вообще ни во что на свете. Кажется, он не может доверять даже самому себе.
Ринальди протягивает мне тарелку с залитыми молоком кукурузными хлопьями и ложку, давая понять, что я могу покормить его, если желаю. Я протягиваю руку и забираю их у него. Он встает на стреме, чтобы никто не заглянул к нам в палату. Да что ему смогут сделать, если узнают? Уволят? Но здесь ему даже не платят; его пытались упечь в армию, но у них и это не вышло. Не расстреляют же его, в самом деле. Просто с ума сойти, насколько глубоко в нас въелась привычка все время оглядываться по сторонам, чтобы проверить, не смотрит ли кто, словно нас могут застукать за каким-нибудь нехорошим делом. А все дело в том, что, когда мы были еще сопляками, наши родители и всякие говнюки в школе заставляли нас чувствовать себя виноватыми практически по любому поводу.
Я держу ложку с едой на некотором расстоянии от лица Пташки. Тот даже не взглянул на нее, а по-прежнему продолжает смотреть мне в глаза.
— Ну, давай же, Пташка; пора начинать хлопать крылышками и пищать. Только я в это не верю.
Никакого движения.
— Ну, как хочешь. Я и так тебя покормлю. Но это смешно. Посмотрел бы ты на себя со стороны: сидишь на корточках, а я сую тебе в глотку это дерьмо. Обхохочешься.
Я пихаю ложку ему в рот, он сжимает губы и отворачивается.
— Пошевеливайся, Пташка, открывай клювик! Дай маменьке засунуть кашку тебе в горлышко. Она такая полезная!
Теперь он отворачивается в другую сторону. Ринальди начинает обходить столик, чтобы присоединиться к нам. Я взглядом даю ему понять, чтобы он держался подальше.
— Послушай-ка, Птаха. Этот парень дает мне редкий шанс покормить тебя с ложечки. А ну, шире рот! Я понимаю, что тебе чертовски стыдно, однако ничего не поделаешь. И вообще, какая разница, он станет кормить тебя или я? Если тебе нравится притворяться, что ты безмозглая птица, то будь хотя бы последовательным. Ты срешь не как птица и хорошо это знаешь. Ты можешь прыгать как хочешь, но никогда отсюда не улетишь. Они продержат тебя в этой клетке до конца жизни!