На этих словах записка прерывалась, и психоаналитик вновь погрузился в задумчивость. Пораженный тем, как зачаровывали Мэрилин стекло, зеркала, черно-белые клетки смертельной игры, Гринсон вспомнил, что они никогда не играли друг с другом в шахматы.
— Я вас обожаю! Я хотел бы облегчить ваши страдания! Но необходимо, чтобы вы закончили фильм. Я взял на себя это обязательство! — почти выкрикнул Гринсон, как только Мэрилин пришла на сеанс психоанализа и заняла свое место.
Он настоял на том, чтобы провести его в своем кабинете, а не дома.
— Студия согласилась пересмотреть ваш контракт на миллион долларов: половина за съемки фильма плюс бонус, если он будет закончен к следующей предусмотренной дате, и еще 500 000 долларов или более за новую музыкальную комедию. Невероятно, «Фокс» согласна на сценарий Наннели Джонсона, который вам больше понравился, и, кроме того, готова заменить Джорджа Кьюкора на того режиссера, чья кандидатура будет одобрена вами. Мы победили.
— Я не смогу. И ваш психоанализ мне не поможет. Моя актерская работа — не та проблема, которую мне предстоит решить. Это единственное решение, которое я нашла для другой задачи. Роль актрисы — не причина моей паники. Это единственное лекарство. Все психоаналитики мира здесь бессильны. Я в тупике, как этот дом, который вы меня заставили купить.
— Основной проблемой всей вашей жизни была проблема отвержения. Но теперь студия перестала подтверждать вашу фантазию, а я хотел бы избавить вас от тревоги покинутости или, по крайней мере, сдержать ее.
— Есть одна вещь, которую мало кто понимает. Это вечная борьба, которую каждый актер должен вести против собственной робости. В нас есть голос, который говорит нам, насколько далеко мы можем зайти, — как у играющего ребенка, который останавливается сам, когда заходит слишком далеко. Все думают, что достаточно прийти на съемочную площадку и сделать то, что надо. Но это настоящая борьба с собой. Я всегда была болезненно робкой. Мне действительно приходится бороться. Человек чувствует, дышит, он весел — или же болен. Как и всем творческим людям, мне хотелось бы иметь больше самоконтроля. Мне хотелось бы, чтобы мне было легче слушать режиссера. Когда он говорит: «Мне нужна слеза, сейчас же!», я хочу, чтобы эта слеза скатилась у меня из глаза, чтобы покончить с этим. Тревожность необходима. Но сейчас она слишком велика, она превращается в черный покров и окутывает меня целиком. Я не могу ее преодолеть.
Ее голос прерывался, но она продолжала:
— Это напоминает мне два фильма, в которых я снялась десять лет назад. Никогда, ни раньше, ни потом, мне не было так плохо в роли. Михаил Чехов (в то время он был моим преподавателем) сказал: «Если ты продумаешь персонаж и проанализируешь его мысленно, то это не позволит тебе играть, не позволит превратиться в другого человека. Твой рациональный ум сделает тебя пассивной и отстраненной. Но если ты разовьешь воображение, если опустошишь себя, избавившись от собственного «я», и позволишь другой сущности овладеть тобой, то твое желание и твои чувства заставят тебя сыграть этого другого человека». Этого-то я и боялась: стать кем-то другим. — Мэрилин внезапно оживилась: — Это не вчера началось. Моим первым настоящим фильмом была «Схватка в ночи». Я умирала от страха, потому что мне предстояло работать вместе с Барбарой Стэнвик, звездой, и главное — с Фрицем Лангом, режиссером. Он прогнал Наташу Лайтесс с площадки, а я не могла играть, когда ее не было радом. А потом другой фильм — «Можно входить без стука». Как и сейчас с Кьюкором, меня рвало перед каждой сценой. Как и сейчас, в «Что-то должно рухнуть», я играла няню. Но меня тревожила не необходимость играть саму себя. На самом деле это была роль моей матери, моей невозможной матери. В то время я скрывала ее существование, я говорила, что она умерла, чтобы не признаваться в том, что она безумна. Только после этого фильма я смогла поместить ее в специальный пансион. Мои фильмы, во всяком случае некоторые из них, помогали мне выжить. Эта роль женщины, неспособной ухаживать за маленькой девочкой, позволила мне немного заняться моей матерью. На съемках я была больна оттого, что приходилось вновь переживать эти истории. Страх сцены — вот как это называют. Для меня это был не страх, а ужас. Кроме того, режиссера звали Бейкер. Как мою мать. Только не говорите доктору Фрейду, — бросила Мэрилин с приглушенным смешком. — Он презирал меня еще сильнее, чем Фриц Ланг. Мне было двадцать пять лет, и это была моя первая важная роль в драматическом фильме. Когда я прочла сценарий, то побежала к Наташе среди ночи, умирая от страха. Мы работали вместе, ощущая то надежду, то панику, целых два дня и две ночи. До сих пор помню, что говорила Нелл — моя героиня — мужчине, Ричарду Уайлдмарку: «Я буду всем, чем ты хочешь. Я буду твоей. Ты никогда не чувствовал, что если отпустишь человека, то пропадешь сам? Не будешь знать, куда пойти, у тебя не будет никого, кого бы ты мог поставить на это место».
Мэрилин замолчала.
— Кому вы принадлежите? — спросил Гринсон.
— Я принадлежу всем, кто захочет меня взять. Мужчинам, продюсерам, публике. Знаете, все взяли от меня по кусочку, чтобы его изменить: Грейс МакКи — мои волосы, Фред Каргер — зубы, Джонни Хайд — нос и щеки, Бен Лайон — мое имя… И мне это ужасно нравилось. Вы не можете себе представить! Самая большая радость в моей жизни была зимой 1954 года. Мое выступление в Корее.
— Я знаю эти кадры, я видел их несколько месяцев назад по Эн-би-си. Так чья же вы?
Мэрилин не отвечала. Мэрилин вспоминала о Мэрилин. Она вновь видела, как Мэрилин поет перед 17 000 мужчин, которые свистят до разрыва легких. Ей тогда не было страшно. Она начала выступление перед ранеными, затем продолжила в 45-й дивизии. Десять представлений под снегом, при температуре ниже нуля, в алом платье с блестками, без белья. Обезумевшие солдаты, тосковавшие по женщинам много месяцев, пожирали ее глазами. Чтобы толпа военных не сорвалась с цепи, ей пришлось изменить слова Гершвина. Вместо «Сделай это снова!» — «Поцелуй меня снова!» Она спела им «Брильянты — лучшие друзья девушек» — солдатам, которые бесплатно подставляли себя под пули в Корее! Чтобы исправить ситуацию, она исполнила после этого сексуальный танец. Она знала, что это им понравится. Концерты продолжались. После одного из них за ней пришлось присылать вертолет. Двое солдат прижимали ее к полу вертолета, но она долго высовывалась из люка, посылая воздушные поцелуи мужчинам, вопящим ее имя.
— Кому вы принадлежите? — повторил аналитик.
— Страху.
— Чего вы боитесь? Одиночества?
— Это ужасно — все эти дни, когда меня окружают сорок человек, когда я втиснута в пространство сто раз повторяющихся слов: «Мотор!», «Стоп, снято!», «Дубль один, дубль тринадцать, дубль двадцать пять». Эти слова и пугают меня, и успокаивают, вот что удивительно. Они вызывают у меня иллюзию, что во мне существует кто-то, кого имеют снова и снова, что я что-то собой представляю. Я — та, которую снимают. Съемка прерывается, но какой-то момент я была там, в глазке камеры. Я существовала. Я знаю, что принадлежу публике и всему миру не из-за моего таланта и даже моей красоты, но оттого, что никогда не принадлежала ничему и никому. Когда вы не принадлежите ничему и никому, как не прийти к мысли: «Я принадлежу всем, кто меня захочет!»