Глава 7
Дисциплинарные шестерни
Центральная тема в российской мысли XIX века и важный предмет исследований советских историков — крепостное право утратило прежнее значение в постсоветской историографии. Как это нередко бывало в исследованиях России, изменение интересов произошло параллельно в российской и в западной науке. Чтобы оценить это явление, стоит подумать о контрасте между процветающими исследованиями рабства и расы в США и несуществующими работами о крепостном праве в современной России.
Лучшим исследованием в этой области остается давняя уже работа американского историка Стивена Хоча, который изучил архив большого поместья недалеко от Тамбова. Согласно данным Хоча, в начале XIX века производительность труда и питание крестьян под Тамбовом были не хуже, а иногда и лучше, чем в среднем по Германии или Франции. Различие заключалось в мотивации труда, правах собственности и принципах управления. Ни земля, ни доля производимого продукта не принадлежала крепостным, и заставить их работать могли только телесные наказания, которые применялись постоянно. По данным Хоча, за два года, 1826-й и 1827-й, 79 % мужчин в имении подверглись порке хотя бы один раз, а 24 % — дважды. За более серьезные нарушения крестьянам еще и выбривали полголовы (Hoch 1989:162).
Тамбов был основан в 1636 году как форпост Московской колонизации — передовая крепость для защиты от кочевых племен, владевших этими землями до русского вторжения, и база для дальнейшего продвижения на юг Русской равнины. Значит, основание Тамбова приходится на то же время колониальной экспансии, что основание Вильямсбурга (1632), первой столицы Вирджинии, и Кейптауна (1б52) в Южной Африке. Под Тамбовом, однако, проблемы с безопасностью и транспортом долго не позволяли установиться устойчивому землепользованию. Становление экономики плантационного типа, рассчитанной на вывоз урожая, затянулось на два столетия. В начале XIX века поместье князей Гагариных, которое изучал Хоч, все еще было слишком далеко от рынков. Чтобы доставить зерно к речной гавани, уходили недели, транспортировка в Москву занимала месяцы. Однако земля была плодородной, и Гагарины переселяли в это поместье крестьян из своих нечерноземных поместий. Насильственные переселения продолжались и в XIX веке, потому что демографический рост в поместье не компенсировал убыль населения от рекрутских наборов и бегства крепостных (Hoch 1989: 5). Хотя поместье было относительно благополучным, оно не выдерживало имперского бремени.
Странно, конечно, считать Тамбов — вошедший в пословицу символ российской глубинки — колонией. Но землю, захваченную в эпоху географических открытий, принудительно заселенную во имя прибыли, возделывавшуюся под угрозой розог, повсюду в мире назвали бы колонией. Историки русского крестьянства редко рассматривали его в колониальной перспективе, но и в этой области есть примечательные исключения (Rogger 1993; Frank 1999).
Колоны и крепостные
Владение крестьянами как собственностью было узаконено в России в связи с событиями, вошедшими в историю как Смутное время (1598–1613). Этот кризис, ненамного опередивший Тридцатилетнюю войну (1618–1648) в Европе, тоже включал межконфессиональный конфликт, гражданскую войну с иностранным участием, знаменитые случаи ложной идентичности и в конечном итоге крушение государства (Dunning 2001). Будучи частью общеевропейского «кризиса XVII века», ситуация в России была спровоцирована распадом ресурсозависимой экономики (см. главу 5). В отсутствие пушнины и серебра единственной валютой, доступной государству, оставалась земля. Но экспортировать ее было нельзя, и получить с нее прибыль было трудно. Трехпольная система земледелия — необходимое условие урожайности в Центральной России — требовала длинных циклов, в течение которых крестьян надо было удерживать силой (Confino 1963). С появлением пороха у служилых людей появилось решающее преимущество над крестьянами: теперь небольшой отряд, вооруженный мушкетами или пищалью, мог справиться с толпой крестьян, махавших топорами и косами (НеШе 1971; Pettengill 1979). Импорт огнестрельного оружия больше способствовал возникновению крепостного хозяйства, чем любые экономические соображения. Но чтобы насилие превратить во власть, нужны институты. Таким институтом, сформировавшим облик России Нового времени, стало крепостное право.
В то время как в Западной Европе крепостные становились фермерами, арендаторами или, если им не везло, батраками, в Пруссии, Польше и России свободные крестьяне становились крепостными. Некоторые историки рассматривают это «второе закрепощение» как результат возросшего в это время сельскохозяйственного экспорта (Bideleux, Jeffries 2007: 162). Действительно, некоторые восточноевропейские земли становились поставщиками зерна и скота западным соседям. Такие процессы имели место на Балтике или в Карпатах, но не в России, где у землевладельца просто не было возможностей вывезти урожай. Даже после захвата Риги и строительства порта в Петербурге экспорт российского зерна через балтийские порты был сильно ограничен, а до этого он был практически невозможен. Пока не стали доступны порты Черного моря и не распаханы прилежащие степи, что случилось в середине XVIII века, основными предметами сельскохозяйственного экспорта из России были пенька и лен, которые англичане столетиями закупали в Архангельске. Крепостное право, однако, появилось не вокруг Архангельска, а во внутренних провинциях России, где об экспорте стали думать только с появлением железных дорог. Василий Ключевский (1913) показал, что чем ближе губерния находилась к Москве, тем выше в ней был процент крепостных. Историк полагал, что пояс крепостного населения вокруг Москвы отвечал потребностям ее обороны, а не экономики.
Миллионы крепостных были русскими и православными, и как бы мы ни определяли центр этой империи — географически, религиозно, этнически, — чем ближе к нему, тем больше было крепостных. В личном владении помещиков оказались белые по расе, русские по языку, православные по вероисповеданию крестьяне центральных областей России. Крепостных в помещичьем владении почти не было в Северной России и в Сибири. Не было их и среди калмыков, казахов, евреев и северных народов, почти не было среди татар и очень мало — среди русских староверов и сектантов (Kappeler 2001:30). Никакая теория не объяснила такую избирательность русской несвободы. Ни церковь, ни государство, ни интеллигенция не сформулировали чего-либо подобного расовой мифологии американских плантаторов, согласно которой африканцы по своему характеру подходят на роль рабов, а коренные народы Америки не подходят (Nash 2000). Но практика закрепощения была вполне в русле невысказанной и, несомненно, русофобской идеи, что именно и только православные русские подходят на роль крепостных. Много позднее освобождение крестьян шло в том же ключе. Великие реформы середины XIX века были сначала опробованы на периферии империи, в балтийских и польских землях, где крепостными бывало и русское, и нерусское население, а потом применены к ее центру. За долгую историю крепостного права крестьяне внутренних губерний были порабощены раньше и в гораздо больших пропорциях, чем крестьяне имперской периферии, и освобождены они были позже.
В сравнительном исследовании рабства американский историк Орландо Паттерсон определяет российское крепостное право как «основанное на радикальном исключении»: крепостного считали «внутренним ссыльным», лишенным защиты закона и личных прав. В то время как мифология рабства часто оправдывала его иноземным или иноверческим происхождением рабов, которых считали потомками пленных и представителями низших рас, Православная церковь поощряла закабаление православных православными, но не объясняла их неравенство: «Россия — единственная христианская страна, где церковь не определяла раба как обращенного неверного». Рабство требует конструирования культурной дистанции между господином и рабом в терминах стабильных различий, которые нельзя сменить или подделать, — расовых, религиозных, языковых. Но вместо того чтобы оправдать свою власть, представив крепостного пленным иностранцем или его потомком, российский крепостник «поступал наоборот: называл сам себя иностранцем благородного происхождения» (Patterson 1982: 43–44). Рюрикович из древнего рода или служака-пет-ровец, типичный помещик держал сотни или тысячи крепостных в состоянии социальной смерти. С 1б49 по 1861 год крепостных можно было законно покупать, продавать и закладывать, пусть в большинстве случаев не поодиночке, а семьями. Крепостные не могли заключать договоры, быть свидетелями в суде или жаловаться на хозяина. У них, однако, оставалось право на жизнь. Помещики могли и, с точки зрения государства и церкви, должны были заставлять крепостных работать любыми способами; они лишь не могли убивать их.