— Кто уходит?
— Я только плечи вижу.
Будто я просыпаюсь оттого, что калитка хлопает, и понимаю, что он уходит и что не вернется уже. Я выбегаю из дома, вижу его, как он удаляется, бегу за ним, задыхаюсь, почти догоняю. Я всего лица не могу разглядеть, только часть подбородка и скулу — сбоку вижу. Но я знаю, что он улыбается. И я понимаю, что ничего уже нельзя изменить, и иду все медленнее, и отстаю от него. А он убыстряет шаг. Он сворачивает за угол, и больше я не вижу его. А потом я слышу шум поезда и звук удара. Я бегу за ним, бегу что было силы, там какие‑то перекрестки, светофоры, но я почти не колеблюсь — я знаю, куда бежать. Я бегу, и с каждым шагом ноги у меня все тяжелее — я уже чувствую, наперед знаю, что мне предстоит увидеть.
— Постой, какие перекрестки — светофоры? Ты же говорил, что вот здесь — то самое место и есть.
— Говорил. Речка та самая, и рельсы — это главное.
— Ну, тебе виднее, конечно.
— И, вот, я подбегаю к насыпи и вижу его, хоть и боюсь смотреть. А потом я все‑таки приглядываюсь, и понимаю, что это — и не он совсем, что его и нет там. Это просто груда одежды лежит; его одежда, в которой он был, но сам он не там, и нигде его нет. На реке какие‑то лодки с рыбаками маячат, но его среди них тоже нет. И я теперь знаю, что все обошлось, что он не погиб, и мне бы радоваться, а я стою растерянный. Мимо поезда проносятся, не сбавляя скорость. Скоро стемнеет, а я стою, как дурак, над этой грудой одежды, и думаю: «Надо все собрать и положить в шкаф, а то и так помялась уже». Я собираю одежду в охапку и несу домой. А дома складываю эти вещи — рубашку складываю, свитер. Очень аккуратно, складочки распрямляю все, прямо как в магазине. А пиджак — на вешалку. Зачем, спрашивается, я все это делаю?
— Поле какое, за ним и не видно ничего. Во сне твоем тоже так?
— Это из‑за зимы. Просто белое все.
— Мне тут один рассказывал, тоже радист бывший. Его командир вызвал к себе и говорит: «Видишь поле? За ним наша часть стоит, а связи с ней нет. Бери провод и тяни туда». И тоже снег кругом, и непонятно, где это поле кончается. Он говорит: «Так простреливается же все». А командир будто и не слышит. И вот пополз тот. Он, конечно, в комбинезоне белом, и вокруг все белое, только провод черный, в руке у него. Он ползет вперед, рывками, куда — сам толком не знает, и только чувствует, по натяжению провода, как где‑то далеко позади бобина раскручивается, и всё. Наверное, если зимой на самолете лететь, то поезда сверху так видны. А когда вечер уже совсем, то, наоборот, провод не виден, а белый контур просматривается.
— Скажи, а что зимой с рыбой происходит? Вот речка, наверное, насквозь промерзла вся, до самого дна лед в ней — такие морозы же были. А рыба, с ней что?
— Ну, не знаю. Может, в спячку впадает? Точно, впадает в спячку. Все процессы в ней приостанавливаются. Она спит и не мерзнет. И не стареет. А когда чувствует, что вокруг жабр вместо льда снова вода, то просыпается и плывет себе, куда плыла. И не помнит, наверное, ничего. А, может, и помнит. Кто ее разберет. Эй, ты куда? Может, пойдем уже?
…Он спустился на реку, спрыгнул, неловко поскользнувшись, на бугристый лед. Здесь, между пологими берегами, взгляду было спокойней. Поле напоминало о себе только подступившим к кромке льда снегом в черных пятнах проталин.
— Ты чего задумал? Замерзнешь же!
Он лег на лед. Он ждал, что будет очень холодно — как в детстве, в том марте, когда они шли по набережной. Там были сумерки, небо было будто сморщенным, в окнах домов зажигали свет, вода в реке, между истончившимися льдинами, казалась черно — фиолетовой, а они шли и смеялись, и передавали друг другу сигарету, а потом кто‑то сказал: «А на бордюр с разбегу слабо запрыгнуть?». И никто не ответил — будто эта фраза висела в плотном воздухе и от нее старались отступить, посторониться. А он вдруг разбежался и прыгнул — чокнутый, конечно. Он помнил момент, когда его ноги коснулись серого гранита, чуть проскользнув по источенной дождевой водой поверхности. Он успел обрадоваться, и радость была короткой и острой, как ожог. В ту же секунду он понял, что теряет равновесие, пытаясь удержаться, замахал руками — как лопастями музейного вертолета, который не может взлетать, и упал в воду. Ему показалось, будто холод пронзает его изнутри и, одновременно с этим, заключает его в скорлупу; и в этой скорлупе больше ни для кого не было предусмотрено места. Его приятели схватили его за обшлаг курки, затаскивали его на гранитный берег, потом что‑то говорили ему, трясли его за плечи — это уже не имело значения; он уже все равно был один.
Но в этот раз холод почти не чувствовался. Холод был где‑то снаружи, медленно подбираясь к нему сквозь слои зимней одежды. Он прижался ко льду и замер, вслушиваясь. Где‑то под ним, на глубине не меньше человеческого роста, льды приходили в движение; в пузырчатых ледяных пластах, в спаянных полупрозрачных глыбах, проступали прожилки воды. Жабры застывших рыбин вдруг начинали ощущать, что вокруг них не холодная твердь, а колкое месиво. В первые секунды рыбе казалось, что она проваливается куда‑то вниз, в темноту, где нет ни упругой воды, ни замерзшей, и ничто не может поддержать ее на плаву. Но потом лед, обволакивавший ее глаза, тоже начинал таять. Глазные яблоки еще не двигались, но уже различали свет — он был мягким, сероватым и шел откуда‑то сбоку. И тогда рыба снималась с места — она продвигалась размеренно и неспешно, повторяя в своих движениях изгибы речного русла. Вперед, к поверхности, в прошитый мелким снегом воздух — такой же холодный, как крошащийся вокруг ее тела лед, так что и разницы было не различить. Он повернул голову — в отдалении, там, где линии русла еще были видны, но уже стремились к недоступной взгляду бесцветной точке, рыбины плыли среди голых берегов, глаза их не мигали, чешуя тускло поблескивала. Потом он заметил, что среди привычной серой рыбы попадаются рыбины с красными хвостами — шлейфами, с переливающимися гребнями, с «фонариками», нависающими над выпяченной челюстью; рыбины цвета опавших листьев, цвета морской лазури и цвета солнца, если смотреть на него, прищурившись и поднеся к глазам кулаки — будто бинокли. Он видел, как, поднимаясь из реки, к ним присоединяется все новая рыба. Снизу, с льдистой поверхности, все они теперь казались ему шлейфом из плавно плывущих, переливающихся точек, который смешивался сначала с падающим в реку снегом, потом — с перьевыми облаками, потом — с мелкими звездами, но все же выделялся среди них, был заметен внимательному глазу.
И, глядя на них, он вдруг подумал, что также, наверное, движутся пассажиры, уснувшие на полках поездов, вокруг которых со свистом рвется воздух. Лица их застыли, обнажены, повернуты к окнам; и, если бы не отблески фонарей, высвечивающие одни складки на их лицах, и оставляющие в тени другие, могло бы показаться, что кроме этого пребывания в движении нет, и не было ничего.
— Эй, вставай, слышишь! Ты слышишь меня? Вот чудак — человек, на льду лежать. Ты, что, спишь там, что ли? Вставай, нам пора уже. Нам пора.
Глиняный ГОРОД