Бумага между зубами постепенно истирается в кашицу. У ног Мари-Лоры улитки заняты своей работой: скоблят, жуют, спят. У них во рту, рассказывал Этьен, зубы в восемьдесят рядов, примерно по три дцать в каждом ряду, две с половиной тысячи зубов у каждой улитки, и все скребут, трут, шуршат. Высоко над укреплениями кричат чайки. Клянусь Богом? Как долго эти невыносимые мгновения длятся для Бога? Триллионную долю секунды? Жизнь любого существа – искорка в бездонной черноте. Какие тут могут быть клятвы?
– Меня совсем загоняли, – говорит немец. – Жан Жувене в Сен-Бриё, шесть Моне по соседству, яйцо Фаберже в поместье под Ренном. Я так устал. Неужели ты не понимаешь, как долго я ищу?
Почему папа не остался? Разве не она для него главное? Мари-Лора проглатывает разжеванную бумагу и резко подается вперед:
– Ничего он мне не оставил! – Она сама не ждала, что в голосе будет столько злости. – Ничего! Только дурацкий макет города и пустое обещание! Только мадам, которая умерла, и дядюшку, который боится муравья!
Немец перед решеткой молчит. Наверное, обдумывает ее ответ. И кажется, ее взрыв его убедил.
– А теперь, – кричит она, – уходите, как обещали!
Сорок минут
Туман уже почти рассеялся, солнечный свет заливает мостовую, дома, окна. Весь в холодном поту, Этьен добегает до булочной и протискивается в начало очереди. Возникает лицо мадам Рюэль, белое, как луна.
– Этьен? Но как?..
Перед глазами плывут малиновые пятна.
– Мари-Лора…
– Она не?..
Прежде чем он успевает мотнуть головой, мадам Рюэль поднимает прилавок, хватает Этьена под руку и тащит к выходу. Женщины в очереди шушукаются, то ли возмущенно, то ли заинтригованно. Мадам Рюэль выводит Этьена на улицу Робера Сюркуфа. Циферблат наручных часов как будто вырос. Сорок одна минута? Он словно разучился считать. Мадам Рюэль стискивает его плечо.
– Куда она могла пойти?
Рот пересох, мысли еле ворочаются.
– Иногда… она… на обратном пути… идет к морю.
– Но пляжи закрыты. И укрепления тоже. – Мадам Рюэль смотрит поверх его головы. – Значит, она ходит куда-то еще.
Они стоят посреди улицы. Где-то стучит молоток. Война, думает Этьен отрешенно, это рынок, где человеческая жизнь такой же товар, как любой другой; ее обменивают на шоколад, пули, парашютный шелк. Не ужели за эти числа он отдал жизнь Мари-Лоры?
– Нет, – шепчет он. – Она ходит к морю.
– Если они найдут хлеб, – шепчет в ответ мадам Рюэль, – мы все погибли.
Он вновь глядит на часы, но солнце как будто выжгло сетчатку. В пустой витрине мясной лавки покачивается на бечевке одинокий кусок соленой грудинки. Трое школьников смотрят на Этьена, ожидая, когда тот упадет. И вот, когда утро уже готово разлететься осколками, он внезапно отчетливо видит железную решетку перед старой конурой в городских укреплениях. Место, где они втроем играли в детстве: он, Анри и Юбер Базен. Маленькая сырая пещера, где мальчишки могут поорать в голос, а могут тихонько пофантазировать.
Тощий как спичка, смертельно бледный Этьен Леблан бежит по рю-де-Динан, а за ним едва поспевает мадам Рюэль, жена пекаря; свет еще не видел таких жалких спасателей. Церковный колокол бьет два, три, четыре раза, и так до восьми. Этьен сворачивает на рю-де-Бойе, и ноги сами несут его вдоль чуть наклонной крепостной стены, по дорожке их с братом детства, под нависший занавес плюща, а там, по другую сторону запертой решетки, – дрожащая, мокрая до пояса, но совершенно живая Мари-Лора. Она сжалась в комок у стены, на коленях у нее раскрошенный батон.
– Ты пришел, – говорит она после того, как впустила их внутрь и почувствовала на своих щеках руки Этьена. – Ты пришел…
Девушка
Вернер помимо воли все время думает о ней. Девушка с тростью, девушка в сером платье, девушка, сотканная из тумана. В ее встрепанных волосах, в бесстрашной поступи есть что-то от иного мира. Она поселилась в нем, живой двойник убитой венской девочки, преследующей его каждую ночь.
Кто она? Дочь французского радиста? Внучка? Зачем он подвергает ее такой опасности?
Они колесят по деревушкам вдоль реки Ранс. Вернер не сомневается, что его скоро разоблачат. Он вспоминает безупречно выбритого полковника перед комендатурой, тощего фельдфебеля с газетой. Они уже знают? А Фолькхаймер? И есть ли спасение? Иногда вечерами в сиротском доме они с Юттой мечтали, что лед из каналов поднимется, наползет на поля, скроет шахтерские домишки, раздавит фабричные трубы, так что утром они выглянут в окно и вместо всего привычного увидят лишь белый сверкающий простор. Такое чудо нужно ему теперь.
Первого августа к Фолькхаймеру приходит лейтенант. На позициях не хватает людей, сообщает он. Всех, кто не занят непосредственно в обороне Сен-Мало, отправляют в боевые части. Нужны по меньшей мере два человека.
Фолькхаймер обводит их взглядом. Бернд слишком стар. Вернер – единственный, кто умеет чинить оборудование.
Нойман-первый. Нойман-второй.
Через час оба сидят в кузове армейского грузовика, зажав винтовки между колен. Нойман-второй не похож на себя: будто смотрит не на бывших товарищей, а на свою смерть. Будто он сейчас покатится в черной карете по крутому откосу в бездонную пропасть.
Нойман-первый машет рукой. Лицо равнодушное, но складки в уголках глаз выдают отчаяние.
– В конце концов, – говорит Фолькхаймер, провожая грузовик, – все мы там будем.
В ту ночь Фолькхаймер ведет «опель» по приморскому шоссе на восток, в сторону Канкаля. Бернд с первой станцией усаживается на пригорке, Вернер со второй остается в кузове. Фолькхаймер в кабине; его мощные колени упираются в руль. Далеко в море что-то горит, возможно корабль, и на небе подрагивают созвездия. Вернер знает, что в два часа двенадцать минут француз снова выйдет в эфир, а он выключит станцию или сделает вид, будто слышит только помехи. Прикроет шкалу рукой и постарается не дрогнуть ни одним мускулом.
Домик
Этьен говорит, что не надо было столько на нее взваливать, подвергать ее такой опасности. Что она больше не будет выходить из дому. По правде сказать, Мари-Лора рада. Немец преследует ее в кошмарах; он трехметровый краб-стригун, щелкает клешнями и шепчет в ухо: «Один простой вопрос».
– А как же батоны, дядя?
– За ними буду ходить я. Мне с самого начала надо было так делать.
Утром четвертого и пятого августа Этьен подолгу стоит перед дверью, бормоча себе под нос, потом толкает решетку и выходит. Очень скоро под телефонным столиком на третьем этаже звенит колокольчик: это значит, что Этьен вернулся, задвинул три засова и стоит в прихожей, тяжело дыша, словно чудом избежал тысячи опасностей.
Помимо хлеба, есть почти нечего. Горох. Перловая крупа. Сухое молоко. Последние банки домашних консервов мадам Манек. В голове Мари-Лоры неотступно кружат одни и те же вопросы, и мысли несутся за ними, как гончие. Сперва полицейские два года назад: «Мадемуазель, упоминал ли он что-нибудь конкретное?» Потом хромой фельдфебель с мертвым голосом: «Не оставил ли тебе чего-нибудь отец или не рассказывал ли о чем-нибудь, что привез с собой из музея?»