Военных в Бердичеве всегда много. Это либо лейтенанты-женихи, либо полковники отставного возраста, которые, выйдя на пенсию, часто покупают себе домик на зеленых окраинных улицах и, картаво рассказывая об «еврейских кухочках», сами с удовольствием жрут бердичевских жирных кур и гусей. Смешной, постыдный город Бердичев, но много ли их, белоголовых, вернулось назад на морошку да клюкву, на подножный корм в свою родную Сибирь? Возвращаться не хотят, но злословят. Уж на что среди украинцев силен антисемит, а эти еще покрепче. Пока живут у себя в Сибири, то с антисемитизмом у них слабее, умеренно, вяло, а как попробуют жирной бердичевской курицы, то словно бесятся, словно боятся: если утихнет в этой местности антисемитизм, то их украинцы опять на сибирскую клюкву прогонят.
Впрочем, общеизвестно, что в среднем русский человек в русских областях гораздо лучше русского в областях нерусских. Чужак все-таки. Ходит – нет-нет да и оглянется: что сзади? В старое время было сословное единство дворянства, которое ослабляло национальную рознь, было единство культурное, которое эту рознь почти ликвидировало. А красномордому сибиряку-отставнику как с украинским толстозадым хатовладельцем национальные противоречия замазать? Анекдотами про «кухочку». Вон они по перрону идут рядом, пельмень с галушкой. Рыбные снасти при них, плетеные местные кошелки с выпивкой, салом, помидорами, – видать, в Червоное собрались на рассветную рыбалку, лещей удить да карасей. Идут как два брата, на бердичевских евреев поглядывают да посмеиваются. Однако бердичевские евреи привыкли такие усмешки не замечать, у них свои проблемы. Чичильницкого, к примеру, так и не нашли.
Когда-то на одной бердичевской свадьбе я встретил множество Чичильницких, сразу несколько семей. И едва заиграла музыка, как они все пустились в пляску, высоко подбрасывая ноги и напевая:
Гезунт золс те зайн,
Гезунт золс те зайн,
Ай-яй-яй-яй-яй-яй-яй,
Гезунт золс те зайн.
Поют хорошо. Многие Чичильницкие участвуют в сводном хоре города Бердичева. Я помню, как на областном смотре в Житомире этот хор, женщины в русских сарафанах, мужчины в вышитых рубашках, исполнил песню Павла Кузьмича Самохина, директора бердичевского музыкального училища:
Мой голубчик по саду гуляет,
Прехороший по саду гуляет,
Ой-ели-ели-ей...
А когда бердичевские парубки и девчата вышли на заключительный гопак, то и среди них было несколько Чичильницких обоего пола в красных чоботях: «Гоп, кумо, не журысь...»
– Чичильницкий! – кричат уже в конце перрона у самого тепловоза, и один раз даже по имени: – Ы-ы-ы-зя! – тепловозным гудком: – Ызя Цызин!
Нет, это уже другого зовут. А где же Чичильницкий? Может, Чичильницкий должен был приехать этим, «двадцать седьмым», да дела задержали в Киеве или Казатине? У Чичильницкого всюду дела.
Пройтись бы и мне, Забродскому, по бердичевской земле. Но опасаюсь выйти из поезда после казатинских волнений. Выхожу в тамбур и, держась за вагонные поручни, спускаюсь на две ступеньки, оглядываюсь, глотаю ночной бердичевский воздух. Бердичев спит в своих домах и на своих кладбищах: православном – недалеко от вокзала, католическом – отделенном от православного лишь забором, и еврейском – в противоположном конце города, у кожзавода. Когда едешь автобусом из Киева в Бердичев по Житомирскому шоссе, то, въезжая в город, видишь кучи грубых камней среди лишенной зелени, безжизненной пустыни. Это и есть еврейское кладбище. Гулять по такому кладбищу не хочется, особенно вдыхая ароматы кожзавода, – не поют на таком кладбище соловьи в кустарнике, не цветет сирень. До революции, да и позднее, до гитлеровского пришествия, евреи составляли в Бердичеве восемьдесят процентов населения, но власть ведь все равно находилась в руках православных, которые своему покойнику отдавали предпочтение. Правда, позднее, с развитием города, шумный вокзал и шумный завод вплотную подступили и к православной кладбищенской ограде. Нет ничего удивительного, что остановка в Бердичеве пробудила во мне кладбищенские мотивы. Бердичев – это прошлое моего народа, а прошлое – это кладбище. Бердичев – это и мое личное прошлое, это человеческие образы, давно похороненные и забытые. Впрочем, христиане верят в воскресение и на красивых христианских кладбищах царит дух воскресения. Что бы ни говорить о религиозно-философской стороне проблемы, но я любил просто так в весенний или летний день погулять по православному бердичевскому кладбищу, посмотреть на его чудесные памятники, посидеть на мягкой траве.
– Чичильницкий, – не унимаются, – Чичильницкий!
Настойчивый народ: если им нужен Чичильницкий, будут кричать, пока тот в Казатине не услышит.
Держась за поручни, подаю свое тело вперед, набираю побольше воздуха и громко кричу:
– Забродский! Забродский! Феликс Забродский!
Пусть мое имя и фамилия окунутся в бердичевский воздух, поплывут в нем вольным стилем, обогнут здание вокзала, приземлятся на бердичевский булыжник, поскачут по трем городским бульварам, которые тянутся от самого вокзала к центру и далее к тому месту, где стояла ныне покойная, знаменитая бердичевская водонапорная башня, сложенная из серого старинного кирпича. Старые бердичевские бульвары тоже можно считать покойными. Ограждение – ажурная решетка, какой не постыдился бы ни Ленинград, ни Одесса, – снесена, многие старые каштаны вырублены, ибо они заслоняли вид с бульвара на новопостроенный горком партии – оштукатуренную коробку белого цвета, прозванную бердичевлянами «белый дом».
– Забродский, – не унимаюсь я, – Забродский! – Посылаю вместо затихающих звуков моей фамилии новые и новые. Авось они разбудят мое прошлое.
– Слушай, куда ты едешь?
Я приглядываюсь. С этим человеком я разговаривал последний раз лет тридцать назад, но он спросил меня так, будто мы с ним расстались только вчера, после того как вместе проводили в Загребелье девочек-селяночек с бердичевской швейной фабрики. Фамилия его Гуменюк. Кстати, чистокровный украинец. Но в Бердичеве все украинцы говорят по-русски с еврейским акцентом.
– Слушай, где ты теперь живешь?
– В Москве.
– А я здесь, на заводе «Прогресс» в котельном цеху работаю. Решил после ночной смены зайти на вокзал, пиво купить. Нигде ж теперь не купишь, кроме как в вокзальном буфете с наценкой. Мама свиное сало посолила, без пива его жалко употреблять... Прихожу, слышу, кто-то Забродского зовет.
«Неужели Гуменючка еще жива? – думаю я. – Совсем уж глубокая старуха, а по-прежнему сало солит».
Я убежден, что украинское сало – лучшее в мире. Это одна из тех немногих истин, в которых я твердо убежден. Сама Гуменючка, насколько я помню, родом из-под Винницы, и потому она владеет высшим секретом салосоления. Ибо если украинское сало лучшее в мире, то винницкое – лучшее среди украинского, а Тульчинский район, откуда Гуменючка, лучший по салосолению на Винничине. Если когда-нибудь состоится международный конгресс по солению сала, а такой конгресс был бы гораздо полезней глупой и подлой болтовни нынешних многочисленных международных конгрессов, если б такой конгресс в поумневшем мире состоялся, то его следовало бы проводить не в Женеве, не в Париже, а в Тульчине Винницкой области. И конечно же, делегатом от демократической Украины на этом конгрессе должна бы была быть Гуменючка. Я ее помню: лицо с красными щечками, доброе и туповатое, а руки умные. Попробуйте сала, созданного этими руками, и вам в хмельном приступе благодарности захочется эти сухие руки старой украинки поцеловать, как хочется иногда поцеловать руки Толстого или Гоголя, читая наиболее удачные страницы, ими созданные. Писатель ведь пишет двумя руками, гусиное перо или самописка, конечно, в одной, но обе одинаково напряжены, как у старой Гуменючки при ее великом салосолении.