– Ха, теперь все пойдет к чертовой матери! – сказал Миша, добродушно морща лицо в улыбке.
Олек с удивлением прислушивался к четырехэтажному проклятию, которым телеграфист награждал немцев, отдельно выделяя СС, и подумал: «Наши ругательства слишком слабые. Надо одолжить у русских». В это время из фортов стреляли сплошным огнем. Удивительно, что человек к этому так приспособился: ничего не было слышно. Олек вылез из пахнущей бензином клетушки радиостанции и пошел к командованию дивизиона. Тут сидел поручик и четверо артиллеристов. Олек вместе со всеми получил черный кофе в алюминиевой кружке, обжигающей руки и губы. Когда, напившись и вспотев, он вышел на улицу, то улочка изменила свой вид. Несколько танков грозно ощетинились жерлами пушек, возникло большое движение, забегали танкисты в комбинезонах и кожаных шлемах – было очевидно, что что-то готовится.
Олек, без шапки, с головой в белом тюрбане из бинтов, смотрел издалека, как экипаж миномета стягивает с направляющих большие полотняные чехлы, как на стальные полозья ложатся округлые тяжелые цилиндры…
Какой-то старший лейтенант, очень высокий и громкоголосый (его слышно было даже на площади), отогнал его к воротам. Затем раздались шипение и гром, словно обрушилась стена, и всеми регистрами зазвучал воздушный орган. В короткую минуту тишины прозвучал второй удар грома. «Катюши» заговорили.
В шесть часов было еще светло, хотя город, а особенно конец улиц и закоулки, уже покрыла вуаль голубой тени, только небо светлело, словно пьяное от избытка света.
На этой прекраснейшей и глубочайшей, ибо уже не освещенной солнцем лазури расцвели длинными брызгами огненных роз красные сигнальные ракеты. Десятки их в букетах опускались на крыши.
И разверзся ад. Танки загрохотали; большие зелено-бурые чудовища выползали на улицу, разворачивались в строй – и по газам!
Немцы бежали от окраин города. Еще только форты гремели с моря, длинными параболами снарядов опоясывая город. Командирский танк подъехал к дому, изрыгая горячие гильзы. Эти большие медные оболочки, обжигающие ладонь при касании, и запускали огромные, метровой длины, сигары противотанковых снарядов. Олек не успевал следить за ходом событий. То тут, то там расцветали красные ракеты, разбрызгиваясь по небу яркими каплями и требуя поддержки минометов и артиллерии. Темнота сгущалась.
Следующий позади санитарный пункт подъехал совсем близко, чтобы быстрей оказывать помощь, и замелькали тени, фигуры с носилками и люди, спотыкающиеся, иногда смешно бредущие неторопливым, пьяным шагом, как при замедленной съемке, а впереди тяжело бежали другие, и где-то заряжались диски для ППШ, и кто-то нес боеприпасы, а кто-то минометы, противотанковые ружья, гранаты. В конце концов беготня так усилилась, грохот выстрелов достиг такого напряжения, что у Олека внутри даже что-то екнуло, у него перехватило дыхание, и ему захотелось с громким криком и голыми руками бежать куда-то, лететь, и он уже собрался было покинуть свой наблюдательный пункт, разгоряченный, безудержный, когда широкая ладонь в кожаной перчатке опустилась ему на плечо.
– Ну, что с тобой, парень?
Это был поручик из блиндажа. Его некрасивое широкое лицо, сильно разрисованное уже не исчезающими морщинами, подобными тем, которые образуются при прищуривании глаз (если хочется что-то увидеть далеко через дым, ветер или снег), его глубоко и далеко посаженные на этом темном лице глаза, голубые и детские, улыбались Олеку. И в этой улыбке растворилось все.
Потом Олек сидел в блиндаже; глухая дрожь стен и земли передавалась телу, словно волны, сотрясавшие землю, проходили над головой, – это в общем наступлении, рыча железными голосами, пролетали танки, поворачивали перед пунктом командования, и только далекие пулеметы стучали, секли и мололи воздух.
Из этого хаоса машин, людей и голосов снова появился один, вбежал в середину, раскидал фигуры в мундирах, ворвался в желтую мигающую пыль света керосиновой лампы: фигура, как из хорошо срежиссированного фильма – танкист в кожаном комбинезоне, туго перепоясанный, с перекошенным на голове шлемом, возле которого болтался внешний контакт ларингофона, опаленный и покрытый пылью. И прежде чем он передал донесение, в победном грохоте сапог, раскатах артиллерийских взрывов, в тарахтении телефонов прозвучало:
– Порт взят!
Потом… Да, что же было потом? Потом был большой подвал, полный людей, вроде присевших на минуту, но уже как бы вросших в эти свои места, готовых ко всему. Кроме пения. Танкист в широко расстегнутой на груди рубашке придерживал сползающую гармонь и играл. Огонь лампы колыхался от сквозняка, качались тени, и ясный, сильный голос гармониста поднимался все выше.
Потом Олек сидел перед домом. Целую ночь он просидел так в ожидании обещанного пропуска. Время от времени он засовывал правую руку за пазуху и касался письма от Зоси, и твердый его уголок, согретый теплом собственного тела, облегчал ему ожидание. Вокруг была кромешная темнота, полная шума моторов, уже мирного, и только изредка, как крик отчаяния, падал в нее одиночный выстрел. Где-то раздавался топот множества ног, на минуту показывалась колонна военнопленных, уводимых в тыл, иногда быстрые, легкие автомобили увозили небольшие группы офицеров. Дуновения ветра, оставляющие на губах соленый вкус моря, приятно освежали голову. Она опускалась все ниже и ниже, и на краю одной из этих уплотненных темнотой, подвижных и невыразительных картин ночи Олек заснул.
Когда он проснулся, черная глазурь неба, сбрызнутая тут и там серебряными дырочками звезд, начала светлеть. Темная синь неба светлела, серела, белела. Ветер, из-за которого до сих пор невыносимо грохотал отставший лист железа на какой-то крыше, утих. Последний, утренний холод студил руки и лицо.
Вместе с рассветом на улицу вышли солдаты, а поручик, который обещал пропуск, долгое время раздумывал (он тоже рассматривал фотографию) и сказал: «Я еду в ту сторону. Могу подвезти».
Открытый «виллис» тронулся с места. Только теперь Олек почувствовал дрожь беспокойства. Он ехал улицами разбитого города, где на каждом шагу надо было объезжать трупы, кучи хлама, обугленные остатки домов, с которых еще осыпался пепел. Олек с трудом разбирал на разбитых табличках названия улиц, пытаясь рассмотреть, есть ли еще какие-нибудь люди на этих развалинах, которые были городом. Их почти не было. Наконец показалась та улица: Гнейзенау. Номер 6, 8, 10… «Это здесь». Шофер остановил машину.
Поручик слегка приподнялся, некоторое время оставаясь в этом положении, а затем опустился на сиденье. Он ничего не сказал.
Там, где был дом, зияла черная воронка с остатками свернутой рулоном жести. Обломки стен, столбы железобетона, спирали железных балок, щепки расколотого дерева – все это было присыпано мукой штукатурки, песком, красным щебнем; испепеленные огнем развалины.
Мотор заурчал, и пока Олек оглядывался, чтобы увидеть кого-нибудь и расспросить о жителях дома, они двинулись очень медленно, как за похоронной процессией, вдоль улицы. Автомобиль дрожал, ворча шестернями на малой скорости.
И тут он увидел сияние волос – сияние светлых волос, может, даже крикнул, и девушка в голубом платье обернулась. Ведро упало со звоном, а поручик, который только теперь вынырнул из глубин созерцательности, сочувственно посматривал то на улицу, то на Зосю, то на Олека. Лицо Олека было спокойно. Но когда он выскакивал из машины, а его ноги при этом подгибались в коленях, на впалой щеке что-то подозрительно блеснуло и светящейся каплей скатилось вниз.