Вот они кидают канаты на берег, где их поднимает старый владелец, который уже не ходит в море, зато орет так хрипло и так громко, что слышно, наверное, в Греции. Витантонио закидывает петлю на чугунную тумбу, кто-то из команды прыгает на берег, и с лодки сразу начинают передавать деревянные ящики с рыбой и морскими гадами – первым делом рыба, потому что скупщики уже ждут с тележками.
Один скупщик всегда приезжал на трехколесном синем грузовичке, а в кузове у него жили две кошки. Возле лодки скромно стояли любители дармовой рыбки – эти всегда в порту по вечерам, помню, как меня возмущало, что они даже подносить не помогают, просто стоят там с задумчивыми лицами, и все им чего-нибудь да кидают. Бри говорил, что среди них вроде есть рыбаки, лишившиеся работы, или люди из их семей, но кто там разберет. Потом брат снимал свой комбинезон, брал из ящика несколько рыбин на обед, мыл руки под холодной струей из портовой колонки, и мы отправлялись домой, сначала вдоль кирпичной портовой стены, потом через площадь с пересохшим фонтаном и потом еще семь километров по шоссе.
Помню, как, разглядывая лица на пристани, я прижималась к брату крепче и думала: неужели и у меня будет такое лицо? Гребенка в желтых крашеных волосах, как у рыбной торговки, войлочные боты, как у старухи, что дремлет в дверях своей квартирки, выходящих прямо на проезжую часть. Отодвинешь тюлевую занавеску – и сразу увидишь мадонну в стенной нише, телевизор и кровать, а больше там нет ничего. У меня будет длинное лицо, как у хозяина портовой траттории, с отвисшей нижней губой, перламутровой, похожей на еще живую креветку. Или круглое, сморщенное лицо, как у зеленщика, с сонными глазами, оживляющимися, только когда он берется гонять мух по своей лавке. Как вообще можно жить с такими лицами? Каково мне будет жить с таким лицом? Столько лиц, столько лиц, а хороши только дети.
Что сделать, чтобы лицо не стало старым и поганым? Умереть в девятнадцать лет? Спросила об этом Бри, но он только фыркнул: в девятнадцать рано, такие необычные кактусы, как ты, расцветают годам к тридцати, а до этого одни колючки и зелень. Помню, как я расстроилась, мне хотелось расцвести как можно быстрее, стать похожей на его Джованинну – легкой, белокурой, полной секретов.
В открытое окно ворвался внезапный ветер, створка хлопнула, похоже, снова будет шторм, вот и чайки весь день сидели стаей. Завтра с утра в расписании только гимнастика на террасе, подумала я, значит, если будет шторм, можно отоспаться до полудня. Проходя мимо хамама, я взглянула на часы – семь утра – и зашла в банную раздевалку за свежим халатом. Между стенкой душа и бельевым шкафом обнаружилась початая бутылка коньяка. Судя по этикетке, довольно дорогого: Richard в золотых виньетках. Я и не знала, что коньяк может пахнуть красным перцем и ванилью. Чем, скажите на милость, здесь занимались вчерашние пациенты? Недолго думая, я сунула бутылку под сложенный вчетверо халат и отнесла к себе, чтобы выпить после дежурства. По крайней мере, буду спать как убитая.
Садовник
После вечера в прачечной я понял, что такое смертельное отвращение.
Хотя нет, я понял это раньше, когда отец взял меня, шестилетнего, в лес под Молетай, пообещав, что мы посмотрим на зайцев, растущих на деревьях. Лес был засыпан мартовским рыхлым снегом, я проваливался в него по колено, оставляя глубокие черные дыры, снег набивался в валенки, но странным образом не таял, эта мысль занимала меня некоторое время, пока я не увидел первого зайца. Заяц висел на березе головой вверх, словно таинственный светлый плод, береза была черной и корявой, но тоже таинственной. Я стоял там, задрав голову, и улыбался как идиот. Потом отец повел меня дальше, и мы нашли еще двух зайцев, они росли только на березах, и я попытался найти этому объяснение, но не смог. Отец снимал варежки, доставал перочинный нож и срезал их с березы, укладывая в сумку, потом мы вернулись на станцию, и всю дорогу домой я думал о том, как мы отогреем замерзших зайцев возле кухонной батареи.
Когда мы сошли с электрички, отцу надоело меня морочить, и он рассказал мне про силки и приманку, даже руками показал, как разгибается березовый хлыст, пригнутый к земле, показал и длинно присвистнул.
Тогда я испытал это в первый раз. Смертельное отвращение. А теперь во второй.
Я дождался, когда в отеле включили свет, проводил медсестру до кладовой и помог разложить белье по полкам. Потом я пошел в свою комнату, сел на кровать и уставился в стену. Стоило мне положить руки на колени, как они сжались в кулаки и онемели, распухнув от бессмысленного усилия. Я знал, что пальцы разожмутся, если думать о чем-нибудь другом, но о чем мне было думать? Пережить новое знание было невозможно. Я спал с маленькой тварью. Я брал в рот ее пальцы, которые повернули ключ в замке часовни Святого Андрея.
Все, что я знал, обернулось насмешливой пустотой, сырой и гулкой, как подвал гостиничной лавандерии. Мне предстояло сделать в голове форточку, чтобы безумие могло влетать и вылетать, когда ему понадобится. Просидев так несколько часов, я свалился на кровать и заснул. Разжать пальцы у меня так и не получилось. Мне снился учитель латыни из ноттингемского колледжа, кажется, в бороде у него были крошки от яйца, которое он ел на завтрак, – он вечно делал это на ходу, торопливо, выбрасывая скорлупу в урну перед тем, как войти в аудиторию.
Во сне он писал на доске фразу: in girum imus nocte et consumimur igni. Ночью идем в хоровод и нас пожирает огонь. Потом он отошел от доски, поднялся к самой верхней скамье, где я тихо сидел, не открывая тетради, нагнулся ко мне и прошептал прямо в ухо: забвение – защитный механизм души, некоторые стекла должны покрываться копотью, чтобы можно было не ослепнуть, глядя на завтрашний день.
Проснувшись, я уже знал, что мне нужно делать.
Для начала я отправился на кухню, где выпил кофе с поваром и Пулией, которые появляются там раньше всех. Старуха рассказывала повару о владельце маслобойни в Траяно, который помер прошлой весной, спьяну свалившись в котел, в котором отстаивалось оливковое масло. Пулия из тех людей, что говорит о похоронах с таким удовольствием, с каким говорят о венчаниях, глаза у нее мерцают, губы дрожат, низкий голос пенится. Так и плавал там лицом вниз, весь промасленный, а ослик ходил себе вокруг пресса и крутил жернова, сказала она, качая головой в чепце, и повар понимающе усмехнулся.
Все говорят об образе жизни, но никто не думает об образе смерти, сказала Пулия чуть позже и вопросительно посмотрела на меня. Будь мой итальянский получше, я процитировал бы им Махабхарату: наслаждения, возникающие от неведенья, – жернова маслобойни, они выполняют дело силой вожделения. Но я промолчал, допил кофе и отправился в деревню.
Воскресные письма к падре Эулалио, апрель, 2008
Нынче утром Джузеппино подстрелил пару диких гусей в имении Ди Сарпи на соседнем холме, он вечно туда шляется на казенной машине под видом дорожного патруля, хотя никто его патрулировать не просил. Там и дороги-то толковой нет. Однако сегодня мы намерены ощипать и зажарить гусей у него во дворе. Присоединяйся, падре.