— Он мертв, — уже в сотый раз, будто уговаривая себя, произнес вслух Андрей.
Лучший Ухти-Тухти — мертвый Ухти-Тухти.
Маша
Она слышала из прихожей тихий свист. Точнее, змеиное шипенье. Это мама разговаривала с Андреем. Хотя беседой шипенье назвать сложно: это был монолог.
— Не трогайте мою дочь, — шипела истерично мать. — Вы что, не видите, до чего ее довели?! Вы были ее непосредственным руководителем, несли ответственность! А у вас только шашни одни на уме (слово шашни прозвучало как «шшшшшни»)! Задурили ей голову, вместо того чтобы преступника ловить! Больше никогда — слышите, никогда! — не появляйтесь на пороге этого дома!
«Мама, — хотела сказать Маша, — не плачь!» Та всегда начинала объясняться выспренно, когда боялась расплакаться. Бедная мама любила и того, кого убили, и убийцу. И ничего не могла с собой поделать: ей нужен был некий козел отпущения.
— Я запрещаю вам общаться с Машей! У вас с ней все равно нет ничего общего, кроме этих ваших маньяков! А я не хочу, не желаю, чтобы она снова с ними связывалась!
Маша медленно провела пальцем по узору на стене. Услышала, как стукнула о пол сумка, привезенная Андреем из больницы: утром он забирал все из тумбочек в палате и под ненавидящим взглядом матери раскладывал лекарства по кармашкам…
По дороге домой она молчала, но воздух в машине был настолько наполнен ее враждебностью, что его можно было резать на куски и продавать исламским террористам с надписью «взрывоопасно».
Так же без слов они поднялись в квартиру, Маша скинула на руки Андрею плащ, сбросила туфли и сразу прошла в комнату, чтобы лечь, уткнувшись взглядом в туркменский ковер. Багровые тона, геометрический рисунок из пламенеющего красного, черного и голубого.
— До свидания, — тихо сказал Андрей.
— Прощайте, — отрубила мать.
Тихо капала вода из крана в ванной: кап-кап-кап. Билась в кухне о стекло осенняя жирная муха. Мать сняла туфли, прошла на кухню, шаркая ногами. «Совсем не ее походка!» — успела подумать Маша и тут же отбросила мысль, болью отозвавшуюся в сердце. Снова обострила слух: вот чирикает на улице неизвестная птица, в арку въехала машина…
Маша вообще в последнее время стала отлично слышать. Отлично — но избирательно. Только вот такие орнаментальные звуки, не приводящие к мыслям, как музыка без мелодии.
Она — девочка, с детства задействованная на интеллекте, впервые в жизни боялась думать. Любая мысль через цепочку на счет раз-два приводила к черному выжженному кругу в сердце, прямо по центру. Любой предмет мог быть связан с воспоминанием. Любой отрывок песни. Картинка в журнале. Фотография. Чтобы не вспоминать, она предпочитала слышать только простейшие звуки, как те капли или жужжание мухи. Или замечать простейшие цвета: вроде этого красного и голубого на ковре. Ни в коем случае не смешивать! Вот, к примеру — багровый… Багровый был опасен, он таил ассоциации. Но хуже всего — была фотография погибшего отца, висевшая напротив. Глаза на портрете, смотревшие, Маша знала, прямо на нее.
— Не сейчас, папа, — прошептала она, сомкнув веки. — Подожди.
Он
Шум моря. Вот что он помнил из своего детства. Не тот, который сопровождает купание с ватагой сверстников где-нибудь в Крыму, или звучит, когда дрожащими от холода пальцами (Прикройся от ветра! Ну сколько можно тебя звать из воды? Заболеть хочешь?!) прямо на пляже чистишь яйцо вкрутую, или откусываешь — сладострастно — от южной роскошной помидорины, высасывая сок и жмуря глаза от счастья и от солнца.
Нет, неумолимая, как «Болеро» Равеля, ЭТА волна набухала где-то в глубине мозга, росла, заслоняя собой все остальные звуки, и разбивалась с грохотом, там, где белел чистый крутой детский лоб. А мысль, соприкоснувшись с реальным миром, пряталась за этот мощный древний рокот.
В реальном же мире мачеха трясла перед ним своим платьем: натуральный крепдешин, белое в золотых цветах, широкая юбка, узкий корсаж.
— Ах ты, дрянь! Леня, ты только посмотри, что наделал твой сын! Все мои платья…
Такие никогда не выходят из моды — так сказала однажды ее портниха, он подслушивал за дверью. Мачеха стояла на стуле, а портниха на коленях подкалывала булавками подол. Как раз-таки это, вечномодное, платье он разрезал на длинные красивые ленты. Если повесить его на балконе и подождать ветра, может получиться совершенно прекрасная картина: золото на голубом.
Еще он разрезал красное, короткое. И серое. И зеленое. Зеленое она особенно любила: идеально подходило к ее глазам. А выкройка скопирована из какого-то французского журнала, его отец привез из заграницы, куда ездил на очередную конференцию. У мачехи была нестандартная фигура — так она ее называла.
А домработница, дородная Тома, однажды фыркнула:
— Ни жопы, ни сисек, на что только академик запал?
— Ни жопы, ни сисек, — повторял он. Фраза была для него абстрактной, но от нее веяло такой неприязнью, что он мгновенно проникся симпатией к Томе и твердил это, как мантру, еще месяц.
На самом же деле Томка просто завидовала. У молодой жены академика было много чего, на что мог запасть мужчина: тяжелые волосы цвета старого золота и широко распахнутые в восторженном удивлении (а уж восторг ей в последнее время муж обеспечивал с лихвой) серо-зеленые глаза. Когда мачеха смеялась, она обнажала белые ровные зубы и бралась тонкой кистью с бледно-розовым маникюром за горло, будто пытаясь задержать смех там, где он рождался — в самой глубине. А когда слушала собеседника, преимущественно мужеского полу, рука ее прижималась к нежной коже на декольте, и это нежное на нежном было очень красиво. Но мальчик не завидовал, как Томка. Он просто ненавидел. Сильно и без рефлексий. Как могут только дети.
А мачеха продолжала говорить… Но звук, визгливый, некрасивый, от которого перекашивалось тонкое лицо, пропал, заслоненный волной, ее силой, рокотом и громовым раскатом: тонны воды разбивались о пустынный берег его одинокого детства. Мачеха отшатнулась: ему показалось, что до нее долетели соленые брызги. И тут рядом появился отец: седой, в шелковом халате с кистями. И покосился — не на сына, а чуть мимо. Проследив за его взглядом, мальчик увидел длинные ножницы, выставленные вперед. Он снова поднял глаза на отца: тот смотрел на него со смущенным раздражением. И вот этого-то взгляда, в котором не было ни нежности, ни сострадания, ребенок не выдержал: он забился еще глубже в угол и расплакался.
Потому что он отца — любил. Сильно и без рефлексий. Как могут только дети.
Андрей
Дешевые новостройки — мечта иммигранта. Однокомнатная квартирка: обшарпанная и безликая. Мебель явно только что из «Икеи», убогие попытки навести уют с помощью настенных календарей с котятами. Андрей открыл шкафы на кухне: какие-то консервы, одна тарелка, пара вилок и ложек, одна кастрюля. Судя по пригоревшему днищу, ее использовали и в качестве сковородки. Даже его весьма холостяцкий быт был более налажен. На столе на видном месте лежала красочная и явно дорогая книга: «Золотые кулинарные рецепты», французский Прованс. Книгу явно не раз листали: Андрей открыл ее на середине. «Буйабес, — прочел он диковинное название под яркой фотографией, вызвавшей у капитана полиции мгновенный прилив слюны. — Тимьян вымыть, обсушить и разобрать на листики… В бульон положить лапу-лапу
[2]
, тунца, барракуду, филе ската, семгу…» — Андрей сглотнул, дочитал рецепт до конца и узнал, что: «Непременными спутниками буйабеса являются крутоны с соусом Руй». Он еще раз оглядел убогую кухню и почувствовал острый укол жалости к несчастной девочке, весь досуг которой сводился к чтению экзотических рецептов за поеданием яичницы прямо с кастрюльного днища. Андрей захлопнул книгу и вернулся в комнату.