Стази вернулась на солому и села, обхватив колени руками. Дурацкий конец. Зачем тогда ей была послана ее любовь, если она никого ею не спасла и не спаслась сама? А Стази верила в промыслительность жизни – верила не так, как это делают философы или глубоко верующие люди, а так, как чувствуют дети и блаженные, нутром, сердцевиной. Для чего она пришла в этот мир? Только ли для того, чтобы прожить в лучшем на свете городе и стать последней любовью большого человека? «О, господи! – вдруг вырвалось у нее. – Да разве этого мало? Разве за это не стоит теперь умереть?!» И она изо всей силы ударила себя по щеке. Фракасс вскочил и залаял, и дверь тут же открылась.
– А, пришла в себя, скаженна? – на ломаном русском произнес парень в старомодном плаще, перепоясанном офицерским ремнем. – Он покрутил пальцем у виска. – Ступай за мной, малахольная.
Стази не поправила платья. Не отряхнулась, а только крепко взяла за ошейник Фракасса.
Они пришли в какой-то фахверковый домик, окруженный орудиями, мотоциклами и прочей военной техникой, правда изрядно поломанной. Повсюду бегали люди, почти все в таких же диких одеждах, как у ее конвоира. Парень постучал в дверь прикладом и впихнул ее в комнату.
За столом сидел человек лет сорока с грубо слепленным хохляцким лицом. Стази спокойно и, не спрашивая, села на стул.
– Кто вы? – с характерной растяжкой спросил он.
– Меня воспитывали, что первым должен представляться мужчина.
– Благородная, что ль? Да ладно, мы не гордые. Мы – гарда.
– Простите?
– Отряд «Смерть фашизму».
– Партизаны, понятно. А я Мария Петрова, русская. Так вышло, что родители еще с Первой мировой жили в Германии. Ехала к сестре, в Фюссен. – Слова лились автоматически, без запинки. Проверить ее в нынешнем водовороте и хаосе, где ситуация меняется каждый час, у них все равно нет ни времени, ни желания, ни, главное, возможности. – Хотелось бы узнать, где я, – может быть, все-таки сумею добраться до сестры.
– В Пршибраме. Документы есть?
– Какие документы после этой бомбежки? Отпустите меня, я доберусь, если только рядом нет власовцев, остальных я не боюсь, – с последней надеждой лгала она.
– Чего им тут делать? Они все у Праги околачиваются. А в Фюссен ты не попадешь, там американцы. Так что давай-ка, девка, оставайся у нас. Кашеварить умеешь, а то наши дивчины все в бой рвутся.
– С кем воюете-то? – в тон ему, принимая манеру простой девки, поинтересовалась Стази.
– С ними и воюем, сволочами… – Далее посыпалось нечто невообразимое и непередаваемое по ненависти и грязи языка. – Мы и стоим тут, чтобы этим сукиным сынам к союзничкам было не пробраться.
Значит, РОА близко, это был шанс.
И Стази осталась. С самого начала она сумела поставить себя так, что о ее каменное равнодушие разбились даже неуклюжие ухаживания командира, а через пару недель, действуя холодно и расчетливо, она перебралась с их кухни в штаб мыть полы, а заодно и стучать на машинке. Все вокруг говорили на чудовищной смеси чешского, русского и немецкого, были полны уверенности в скорой победе, а потому довольно беспечны и незлобивы. Над ней смеялись, уверяя, что она спит со своим кобелем, но не трогали. И весьма скоро Стази спокойно смотрела карты. Часть РОА, как она поняла, стояла в полусотне километров под Прагой, а другая в районе Линца – Райнбаха. И поскольку Федор никогда не говорил ей о Праге, а упоминал Богемию, то, скорее всего, он был именно там. Но прорваться туда оказалось не так просто, как ей показалось сначала. Партизаны плотно перекрыли все дороги, по лесам постоянно ходили патрули, и, заглядывая в карты каждый день, Стази с тоской видела, как кольцо вокруг южной группировки стягивается все туже. Открытых боев не было, перебежчиков тоже. Из отрывочных разговоров ситуация становилась для Стази все более ясной – и все более отчаянной. Зажатая южная группа всеми способами пыталась выйти на связь с союзниками, и кому-то это удавалось. Так в конце апреля американцам сдались все воздушные силы, потом с яростью говорилось о каком-то генерале Ассберге, сумевшем пробраться к американцам, минуя чешские коммунистические засады и козырявшем чем-то таким, что союзники дали ему и его отрядам послабление. Наконец прошел слух еще о каком-то русском генерале, который сумел просто подружиться с американским комендантом и тем самым выиграл для своих солдат какие-то привилегии. Однако, как было совершенно ясно, никто не давал РОА гарантий в самом главном вопросе жизни и смерти: выдадут их Советам или нет. Большинство сходилось на том, что все эти расшаркивания союзников только до окончания войны, ибо они просто боятся, что в противном случае загнанные в угол власовцы начнут такие бои с американцами, которые им и не снились с фашистами.
Стази больше всего удивляло поведение чехов. Откуда взялась такая ненависть к русским? Не к немцам, на которых они честно работали всю войну и которые уничтожали их тысячами, а к русским, добровольцам, в глаза ими не виденным. Ни о какой славянской общности не было и речи, и только слепое фанатическое приветствие шедшего с востока большевизма и желание уничтожить все, что ему противостоит. Затмение, в котором столько лет жила Россия, наплывало теперь на Европу, и последним островком веры и борьбы оставалась преданная всеми РОА.
Ночами, глядя в густую, почти черную синеву неба, так напоминающую глаза Федора, Стази с запоздалым раскаянием корила себя за то, что слушалась его и никак не участвовала в делах армии и КОНРа. Была бы она связисткой, санитаркой, она оставалась бы сейчас с ним, с ними, настоящими русскими людьми, а не с этим подонком, советским капитаном. Фракасс вздрагивал и тявкал во сне, и, прижимаясь к нему от предутреннего холода, Стази на короткие часы забывалась, так и не находя выхода.
Олесинский периодически требовал, чтобы она переводила допросы немцев, причем вызывал ее только для офицеров; простых солдат, которые сдавались десятками, расстреливали без разговоров. Да и у офицеров его интересовало практически только одно: власовцы, к которым он относился с какой-то патологической ненавистью. Немцы открещивались от РОА, называли их почему-то белогвардейцами, кляли своих генералов, связавшихся с русскими, и производили в большинстве своем впечатление неприятное и жалкое. И каждый раз, вызываемая в штаб, Стази с ужасом ждала, что вот сейчас на месте немецкого офицера окажется русский. Впрочем, зачем тогда ее звать?
Она мыла полы, низко повязав голову косынкой и подоткнув подол все того же единственного платья, в котором провожала Федора и в котором уехала тогда из Панкова. Руки ее огрубели, но от физической работы и жизни на воздухе тело налилось, и ей все труднее стало уходить от навязчивых приставаний и чехов, и русских. Грязная вода заливала пол в пыли и окурках, Стази гоняла тряпку и не сразу обратила внимание на шум, раздававшийся с улицы, но, когда услышала, что-то вздрогнуло в ней. Шум был не обычный, а какой-то возбужденно-злой и торжествующий. Он приближался, и она инстинктивно отогнала воду в угол к лежащему и тоже тревожно поднявшему уши Фракассу. На крыльце уже слышались ругательства и дыхание разъяренной толпы. Стази наклонилась еще ниже, закрывая собой собаку. В комнату наконец ворвалась толпа партизан, окружавшая кого-то, через толпу протиснулся Олесинский и громовым голосом приказал всем выйти и оставить его наедине с пленным. Ворчащая недовольная толпа схлынула, и Стази, едва успев прикусить губу, увидела перед столом любимого заместителя Федора – Владимира Баерского. Он стоял спокойно, по офицерской привычке чуть выставив вперед ногу, и сжимал в руках стек. Но белые пальцы делали последние усилия, чтобы не дрожать.