И Стази пошла ва-банк.
– Послушай, – за традиционным вечерним чаем небрежно заметила она. – Ты сам как-то говорил, что безделье нас портит. Ты днями пропадаешь с этим вашим будущим вождем, я дурею от скуки. Давай я хотя бы займусь розами в розарии, что ли? Или возьми меня как-нибудь с собой, а то я разучусь говорить по-русски. Да и интересно посмотреть на вашего нового кандидата.
– Ну генерал Власов уже в Берлине, а там рутина. Народу стало гораздо меньше – идиотская безответственная политика приносит свои плоды. Однако, поедем, как раз послезавтра должны привезти новую группу.
Два дня Стази прожила почти в бреду, но по дороге сумела взять себя в руки и даже подробно расспрашивала Рудольфа о нынешнем состоянии лагеря. Это был лагерь Трухина, и теперь все, что хоть как-то было с ним связано, вызывало у нее неподдельный интерес. В конце концов, Циттенхорст – единственное реальное место для нее в огромном воюющем мире.
– Я был не совсем согласен с этой троичной системой, но на ней настоял Штрик и остальные наши «русские» – может, им и видней. Они отбирали кандидатов в лагерь по пятибалльной системе, но брали лишь тех, кто набрал от трех до четырех с половиной баллов. Видите ли, набравший больше, талантлив, а значит, опасен.
– И много было таких?
– Не очень: отбор строгий. Ну Благовещенский. К счастью, его допрашивали первым, и он успел предупредить остальных. Трухин, например, уложился ровно в четыре с половиной, а вот Закутный решил поставить на тройку. Впрочем, это они, скорее всего, разыграли, чтобы оказаться везде. Первая группа всего в шесть человек занималась серьезными вещами, как практическими, так и в теории. Со второй, в какой были в основном младшие командиры со средним специальным, проводились лекции-беседы на материалах трудов Ильина.
– Кого?
Рудольф удивился.
– Ильина, Ивана Ильина, русского философа, живущего в Париже.
– И ты думал, мы в Союзе изучали что-либо подобное? Не смешно. Рудольф, мы жили в клетке, и лучшие плоды культуры зрели слишком далеко и недоступно.
– Извини. Ну и третья группа, руководителем которой был Трегубов – кстати, какой-то трухинский родственник, – ограничивалась простыми рассказами о жизни в рейхе. Там народ от сохи, простые красноармейцы.
– Ну не все простые красноармейцы от сохи. В армию поначалу шли все, от студентов до профессоров.
– Так их давно выбили, – равнодушно заметил Рудольф, и разговор оборвался.
Лагерь жил своей жизнью, и было видно, что сюда приезжает столько народу, что никакие новые лица уже не вызывали ни любопытства, ни волнения. Стази шла между бараками, чувствуя себя окаменевшей, готовая в любую секунду увидеть его и не выдать ни лицом, ни жестом. Однако все встречавшиеся им были невысоки и почти все одеты в некое подобие формы, полувоенной-полулагерной. В пустой комендатуре, где они пили тогда чай, Рудольф отвел Стази в маленькую приемную и посадил с кипой папок новоприбывших.
– А где начальство? – Она с трудом заставила себя улыбнуться, услышав где-то поблизости стрекот машинки.
– Работает, вероятно, – пожал плечами Рудольф. – Чего и тебе желаю. Я во вторую группу, если кому-то понадоблюсь.
Стази машинально раскрыла верхнюю папку, но распирающая боль в груди остановила ее. Она встала и медленно пошла к выходу. Всё равно… Всё равно надо будет умереть – лучше бы это случилось там, под Лугой… но я увижу его… увижу и скажу… черт с ним с этим ребенком… Она шла, как пьяная, касаясь рукой стола и разбросанных стульев.
Неожиданно машинка смолкла, и в комнате показалась моложавая женщина в форме.
– Ist ihnen schlecht?
[122]
– сочувственно спросила она, и Стази, оседая на пол, прошептала, как прыгнула в пропасть:
– Helfen Sie mir… Ich bin schwanger… muss abtreiben.
[123]
6 сентября 1942 года
Трухин, несмотря на всю мечтательность и так и не выбитый до конца дворянский романтизм, все же в первую очередь был человеком дела. Встреча со Станиславой оставалась с ним, как облако от жасмина, но он знал, что первые шаги придется делать ему. И он, не дожидаясь возвращения в Циттенхорст, подал документы на официальное освобождение из плена.
Разумеется, он не пришел больше на площадку перед дворцом, ибо прекрасно понимал, что за девушкой как за русской переводчицей все равно существует наблюдение, и если это сошло с рук раз, то лишь из-за халатности соответствующих служб, слишком расслабившихся в оккупированной столице, которая все еще напоминала им Париж. Спасибо судьбе и за одну встречу. Больше того, он вполне догадывался и о том, какие отношения связывают эту петербурженку и оберста ОКВ. Ко всему прочему, Герсдорф был действительно по-мужски привлекателен, порядочен, умен. Это было обычное положение военного времени, на которое никто раньше, в минувшие войны, а уж сейчас и подавно, не обращал внимания: право сильного и право слабого. Одного владеть, другого подчиняться, чтобы выжить. А где еще была она до этого? Трухин за год вдоволь насмотрелся на лагерную жизнь, где эта самая жизнь находила себе место в любой форме, порой и самой неожиданной. Все это никак не касалось ни его, ни ее. Эта женщина с горестным удивленным лицом разом закрыла для Трухина всю его прошлую мужскую жизнь, в которой он давно устал разбираться. Даже в юности он не коллекционировал женщин, как делало большинство мальчиков, а потом студентов, а потом и юнкеров его круга. Он всегда шел к ним открыто, был весел и ласков, искренне влюблен, но уходил так же ласково и без трагедий. Только та зеленоглазая волжская любовь тридцать шестого года лежала где-то в глубинах сердца, и ее невозможно было избыть окончательно, как немыслимо зачеркнуть гречишные поля, боры без конца и края, рассветы над Волгой и саму нетронутую, как бы ни пытались это сделать большевики, русскую жизнь. Тогда он заставил себя отказаться от нее потому, что знал: страна мертва, и двум живым людям в ней не выжить. Кто-то неизбежно погибнет, и еще хорошо, если не оба. Рисковать женщиной он не имел права. Интересно, где она теперь, русская русалка с всегда прохладным телом, текучая, изменчивая, никогда не дававшая ощущения полного обладания?
Трухин быстро провел ладонью перед глазами, убирая виденье. В конце концов, это просто русский морок, какие случаются в сильную жару над брусничными болотами. Оставалась еще Наталья, перед которой был долг. Трухин старался не думать о ее судьбе после его пленения и в глубине души все-таки надеялся, что, отправив ее перед самой войной в глухие места под Костромой, спас. Сыскная машина не раз давала сбои, он сам неоднократно испытал это на себе. А затеряться в сусанинских местах и до сих пор ничего не стоит, если, конечно, не лезть на рожон… Но Наталья лезла всегда.
Трухин снова плавно махнул рукой, словно стряхивая все минувшее. Неужели Господь простил его за все, послав любовь? Счастье, взрослое мужское счастье, когда обладанье уже не стоит на первом месте, владело им, несмотря на то что он отлично отдавал себе отчет в том, что судьба не посылает двух удач сразу. И если ему выпала червонная дама настоящего чувства, то дела его в этом плену закончатся плохо. Он подошел к карте, висевшей на стене комендантской приемной за шелковой занавеской, как в заправском штабе. Немцы мощно рвались к югу, но уже была в их передвижениях какая-то ненужная нервозность, неровность, излишний азарт, говорящий о скором сбое. Тонким чутьем тактика Трухин уже видел неотвратимый кризис, грозивший всему южному крылу вермахта; было видно, что обеим армейским группам не хватает ни сил, ни ресурсов для операций в глубине такого огромного пространства. Хуже того: фланги оставались необеспеченны, а судьба протяженных коммуникаций, к тому же с низкой пропускной способностью, вообще висела на волоске. И хотя дикий сталинский приказ
[124]
повысил количество перебежчиков и пленных, согласных участвовать в борьбе против большевизма, это были уже иные люди. Работы стало больше, ибо обязанности коменданта приходилось совмещать с преподавательской работой.