Жить без него отныне было бессмысленно, но у жизни с ним не существовало будущего. Стази впилась сухими глазами в парк за окном и до боли укусила руку. Как она могла так быстро, так ненужно связать себя с Рудольфом? Ради чего? Но ведь не ради же спасения своей жизни, которая была ей совсем не дорога? Видно, мертвые всегда совершают ошибки, за которые так страшно приходится расплачиваться живым. Как ей судить себя, когда в те пустые осенние месяцы она была не она, а нечто формально существующее, пустая оболочка, живой труп? Стази с ненавистью провела руками по телу, с брезгливостью задержавшись на животе…
Они не сели на одинокую скамью, не пошли по сплетенью маленьких улочек, не встали у парапета, как сделали бы остальные люди в их ситуации, – они только постояли несколько коротких минут, держа руки в руках и не отводя глаз. И именно в этот момент оба поняли, что никакой свободы у них нет и быть не может, что они пленные страшной бездушной машины, и она никогда не позволит их счастья.
– Я больше не смогу без вас, – проговорила она наконец, прекрасно зная, что не имеет права, не должна говорить так.
– Я тоже. Но я обещаю, что сделаю всё, что могу. Даже больше. Моя борьба обретает смысл – я благодарен вам за это… – и тут он запнулся, ибо не знал, как ее зовут.
– Станислава, – выдохнула она в мальчишеские губы, жадно поймавшие этот вздох.
– Станислава… – прозвучало тихим эхом. – Я здесь еще пять дней.
Как могли они что-то обещать и о чем-то договариваться? Они даже не могли ручаться за то, что сейчас никто не наблюдает за ними, охрана ли Герсдорфа, агенты ли школы… У них не было ни времени, ни денег, ни самих себя.
– Надо стараться попасть в Берлин, слышите меня, Станислава? В Берлин.
– В Берлин, – слабым эхом повторила теперь она. – Да, в Берлин…
– Простите меня. Сразу за всё простите. – Трухин осторожно отвел ее руку и поцеловал ладонь, едва касаясь губами. – Вы – свет. Я люблю вас. – И не успела она ничего ответить, как он повернулся и в два своих широченных шага исчез за каменной аркой.
Стази стояла, как во сне, и только повторяла словами заклинания: «В Берлин… В Берлин…» А потом она прижалась головой к арке и долго плакала, уже не думая, видит ли ее кто-нибудь или слышит. Глаза ее мгновенно опухли, она шла непонятно куда и только через некоторое время поняла, что ноги несут ее к тому единственному монастырю, который она успела заметить в своих недолгих прогулках с Рудольфом. Монастырь был маленький, но в центре Варшавы, за высокой стеной и с будочкой при входе. Темные его двери и окна, черные балки, панели черного дуба – всё было мрачно и торжественно. Стази беспрепятственно прошла по застекленному широкому проходу-коридору с темным кафельным полом в костел. Ей было все равно, куда идти, и, вероятно, будь рядом мечеть, она отправилась бы туда. Религиозное чувство ее было светлым и свободным – недаром в детстве она просыпалась и засыпала под благовест Матфиевской церкви. Потом церковь закрыли, но еще долго, возвращаясь из школы, она видела на ближайшем к алтарю окне оранжевый отблеск колеблющегося огонька. И этот теплый успокоительный свет давал веру в то, что не все потеряно, что кто-то старый и добрый зажигает по ночам, когда город спит, лампадку и молится за всех – грешных и безгрешных. Потом церковь взорвали. Но стремление к этому теплому свету осталось жить в Стази.
И вот она прошла меж длинных черных скамей с высокими спинками, мимо черных колонн и белых статуй святых. Она подняла голову – наверху, неожиданно яркий в темном храме, сиял своими разноцветными стеклами витраж – как пел. Стази стала молиться, сама не зная о чем. Стало легче. «Я буду приходить туда так часто, как только смогу, – решила она, чувствуя после выплаканных слез и молитвы решимость и легкость. – Я снова увижу его, и мы решим… решимся… Но когда он узнает, что я любовница Герсдорфа, всё будет кончено… Но почему?! – спорила в ней жизнь. – Почему? Ты же пленная, в чужой стране, в их власти! – А разве мне угрожали, насиловали? Разве я не сделала это добровольно, разве тебе не было хорошо? – Дешевка!» – вырвалось у нее страшное слово по отношению к себе, и Стази пришлось выбрать самую долгую дорогу к дому, чтобы успели обсохнуть слезы, а лицо – побледнеть.
Но, видимо бог пленных хранил их обоих, и оба раза, что Стази сумела вырваться к дворцу, площадка оставалась пуста. Она судорожно обшаривала взглядом все вокруг в надежде увидеть хотя бы засохший цветок, окурок, оборванные листья, сломанные веточки – нет, все оставалось мертво и пусто. И мысль о том, что Федору давно уже рассказали об ее отношениях с Герсдорфом, жгла Стази огнем стыда.
– Ты плохо выглядишь, – уже не раз говорил ей Рудольф, вглядываясь в запавшие глаза и потрескавшиеся губы. – Я понимаю, жизнь в оккупированном городе несладка. Я, вероятно, зря дал тебе слишком много свободы: ты видишь слишком много лишнего. К тому же безделье, как я заметил, вообще дурно влияет на русских. Я смотрю на этих курсантов и русских преподавателей – как только есть малейшая возможность, они отлынивают, хотя речь порой идет об их дальнейшей жизни. Один Трухин, как всегда, на высоте: ни секунды впустую, собран, отточен…
И, уже догадываясь о правде, Стази, намеренно долго закуривая, безразлично поинтересовалась:
– А, так этот твой отказник и тот генерал, что поил нас чаем в русских подстаканниках – одно лицо? И он здесь? Что же он тут делает?
– Разумеется, он инспектирует работу школы в части войсковой разведки. Мне все-таки чертовски жаль от него отказываться. Может быть, ты с ним поговоришь? Вы оба дворяне, к тому же ты – красивая женщина…
– Ты думаешь, я – Мата Хари? – держась из последних сил, рассмеялась Стази, а в голове отчаянно билась мысль: вот шанс увидеться, увидеться наедине, успеть сказать… – Нет, я плохой агитатор, поверь, я никогда не умела ничего объяснить.
– Я пошутил, разумеется. Такие люди не меняют своих решений. К счастью, мои дела здесь закончены, и завтра мы возвращаемся домой. Честно скажу, я устал от этой атмосферы глухой ненависти, которая царит в городе. С русскими гораздо проще.
Но самое страшное ждало Стази в замке: в конце июля она обнаружила, что беременна.
В первую минуту ее охватил просто физический ужас. Она металась по комнате, билась головой о стены, кусала руки или, наоборот, замирала, сжавшись в комок на кровати. Спасения не было… Рудольф был единственным, к кому она могла обратиться, но он никогда не разрешит ей аборт, ибо уже не раз, лаская ее гладкий, по-спортивному чуть ввалившийся живот, удивлялся его неплодоносности и уверял, что смешение кровей дает отличные результаты. Служанок в замке не было – только солдаты и старый дворецкий. Все доморощенные способы, вычитанные из русской литературы и чьих-то дореволюционных воспоминаний, не помогали. Стази до полуобморочного состояния сидела в горячей ванне, прыгала с деревьев в парке, двигала в своей комнате гардероб и кровать, но заветная кровь так и не появлялась.
От Трухина тоже ничего не было слышно, и даже Рудольф, теперь днями пропадавший в Вустрау, не вспоминал о нем: там были заняты каким-то новым советским претендентом. А время стремительно уходило, и Стази каждую ночь с омерзением ощупывала свою наливавшуюся грудь. Единственный выход был – покончить с собой. Ей было не жалко ни себя, ни родителей, для которых она, конечно, давно погибла, ни тем более ребенка – ей было только мучительно тоскливо, что выпавшая ей на долю любовь умрет, не распустившись, не изведав, не насытив, не воплотившись. И только это преступление перед любовью порой еще не давало Стази прикрепить веревку к балке в пустом охотничьем зале. О, еще раз только увидеть его, посмотреть в эти нездешние глаза и сказать, что она не виновата, что это война, что он всю жизнь жданный, вымечтанный, настоящий… Она умрет, но все-таки только после того, как увидит его еще раз.