Он получил лейтенантский чин в Гарлеме, и ему приходилось замалчивать преступления черных против черных, колотить что есть мочи ребятишек, чтобы те не давали показаний, прорывать кордоны пикетчиков – черных мусульман, бойкотирующих Амстердам-ньюс-билдинг, сопровождать мэра Вагнера, когда тот позировал фотокорреспондентам из “Нью-Йорк пост”, и голова мэра возвышалась даже над его собственной головой посреди моря черных ребятишек, половину которых он уже не раз лупил и наверняка не раз отлупит еще. Он заметно выделялся внутри общины статностью и достоинством, а о трепете перед ним можно было судить, наблюдая, как приливными волнами утекают прохожие, как только на тротуаре показывается его высокая фигура в застегнутой на все пуговицы форме часового. И вот спустя неделю после повышения он выдал список имен в обмен на свой перевод в другой район – в Саннисайд, где ему предстояло в часы обхода улиц оттаскивать от торговых автоматов ирландских мальчишек, вооруженных отвертками, и на каждом углу слышать, как вслед ему несется брошенное громким шепотом словцо ниггер.
Но ему было плевать на то, что творилось на участке после того, как он закончил обход и выполнил свои обязанности. И пускай потрошат хоть все торговые автоматы до самого Уайтстоунского моста, да хоть бы и друг друга в придачу.
Прошли годы, прежде чем мальчик понял, что его отец – не единственный честный полицейский в истории Нью-Йоркского полицейского управления.
И лишь несколько лет спустя ему пришло в голову, что Дуглас Лукинс, пожалуй, и сам не был незапятнанно чист, что, быть может, за всей его праведностью крылось желание загладить, искупить какую-то вину. Но Цицерону оставалось разве что гадать: было ли когда-нибудь такое, что его отцу предлагали пачку денег? И отказывался ли он от этой пачки?
У мальчика годы ушли на то, чтобы собрать, как осколки, разные вольные или невольные высказывания Дугласа Лукинса и как-то во всем разобраться. Самое удивительное, что именно Роза помогала ему: именно Роза подсказала ключ к разгадке. Здесь, возможно, и коренилась рабская злость Цицерона на Розу – злость из-за того, что за один-единственный час общения с ней он узнал о собственном отце больше, чем за семнадцать лет жизни в замкнутом мирке, бок о бок с Дианой Лукинс. Весь их домашний уклад был устроен так, чтобы о Дугласе Лукинсе ничего нельзя было узнать. Чтобы не слышать никаких свидетельств из его уст – потому что в больнице вовсе не требуется, чтобы пациент разговаривал, скорее наоборот. Медицинскому персоналу нужно, чтобы больной ел – вот его и кормили, лишь бы молчал. Ему включали телевизор, взбивали подушку, освобождали для него целую кушетку – чтобы пациент мог вытянуться во весь свой могучий рост. Медсестра отпускала замечания о том, как красиво смотрятся горные цепи за спиной у Джона Уэйна на новеньком цветном экране; она крахмалила и утюжила простыни, чтобы пациенту было уютно – и чтобы он засыпал поскорее.
Ну, а когда выяснилось, что все эти ухищрения не действуют, она начала умирать.
Чтобы понять своего отца, Цицерону понадобилось овладеть особым лексиконом, уличным жаргоном и вдобавок пристраститься к парадоксам. Всему этому научила его Роза. И он успешно справился с этой задачей, потому что у каждого из них был свой интерес: через Цицерона Роза старалась подобраться поближе к его отцу. Так что они, по сути, сообща стремились к одной и той же цели. Благодаря Розе Цицерон понял, что его отец – суровый республиканец, сторонник Эйзенхауэра и Никсона. Ну, а что в этом зазорного? Куча полицейских придерживалась таких взглядов, как и особенно любимый Дугласом Лукинсом бейсбольный кумир, Джеки Робинсон (тот даже поддерживал Голдуотера). Если уж на то пошло, Джеймс Браун тоже был приверженцем Никсона. Республиканство было распространенной болезнью среди самостоятельных, своевольных негров.
Джеймс Браун был удивительным музыкальным кумиром Дугласа Лукинса, в чем тот и признался однажды сыну, когда дал слабину (“Настоящий наследник Луиса Джордана”, – заявил тогда он). Но только благодаря Розе Цицерон вообще задумался о том, какую музыку любит его отец, потому что дома у них никаких пластинок не было, а колесико настройки кухонного радиоприемника оставалось целиком в распоряжении Дианы. Благодаря Розе Цицерон задумался о том, как грустит Дуглас Лукинс о бесплатных местах в “Аполлоне”, которые оплачивал один важный делец из Гарлема, – раньше он часто туда ходил. Или начал представлять, как отец сидит в полицейской патрульной машине, припаркованной в тени на проспекте Гранд-Конкорс, и с удовольствием в одиночестве слушает радио. Да, именно благодаря Розе Цицерон понял, что отца вполне можно представить себе человеком, способным получать удовольствие, что он вовсе не занят день-деньской мордобитием и прочими зверствами. А когда Цицерон и Роза начали обмениваться своими наблюдениями, Цицерон впервые взглянул на отца по-другому: тот предстал перед ним совсем иначе, чем видела его Диана: для нее отец был будто монолит, который возвращается домой, где с ним нужно возиться и носиться, кормить и отправлять спать. Он понял, что изнутри этот монолит изобилует полостями и пещерами, что внутри него бурлят желания, аппетиты. (В пище, которую готовила Диана Лукинс, не было ничего плохого, но почему-то семья не ела ее с аппетитом, а просто тупо кормилась.)
Разумеется, Роза, не сумев скрыть собственного аппетита – влечения к Дугласу, – дала Цицерону понять, что и его отцу не чужды влечения. И влечения к ней, Розе, в числе прочих. Так Цицерон понял, что влечения есть и у других людей, не только у него, Цицерона, а то он уж было возомнил, что желания обуревают только его одного, как будто он постыдно отличается от всего остального человечества. Аппетиты матери маскировались ее почтительностью и слабосилием, аппетиты отца – стоической яростью. Ну вот, ко всему прочему, Роза разрушила и этот миф – об отцовском стоицизме! Роза разговаривала с мальчиком абсолютно чистосердечно, не утаивая ни своего ранимого одиночества, ни своего намерения сопротивляться этому одиночеству, которое обрушилось на нее после расставания с Альбертом, исключения из компартии и ухода дочери из дома в Гринич-Виллидже. А затем показывала ему, что одиночество и сопротивление способны обернуться голодом – бурным процессом пожирания, который просто завораживал Цицерона, хотя и ему самому грозила участь быть пожранным.
Если ребенок узнает о своем отце от его любовницы, можно ли такое простить?
И кому из них это не прощалось? Нет, не отцу, а его любовнице.
Если отец сам подтолкнул Цицерона к Розе Циммер – с тем чтобы тот сообща с этой безумной еврейкой взялся за изучение собственного отца, – то кто тогда, интересно, должен был заниматься изучением Дианы Лукинс? Кто запечатлел бы черты ее личности, кто уберег бы их от забвения? Разумеется, сама идея, что Роза и Цицерон будут совместно решать головоломку под названием “Дуглас”, начисто исключала существование Дианы Лукинс. Для нее просто не оставалась места в этой головоломке. О Диане Лукинс не мог бы свидетельствовать никто, кроме ее сына. Того самого сына, который, если бы и вздумал взяться за такую задачу, если бы решился вникнуть в ее униженное положение, постигнуть его до самых глубин, с воплями убежал бы прочь. Существование Дианы Лукинс было одновременно слишком тяжелым и слишком легким, чтобы мальчик мог считать его зеркалом собственных возможностей.