— Это твое? — завопила Зверюга.
Девушка покачала головой.
— Я не знаю… я не знала…
— Может быть, это освежит вашу память!
И она ударила металлическим прутом по лицам всех пятерых, ломая им зубы и носы. Девушки упали на колени.
Она пинками проложила себе дорогу между упавшими телами и принялась обыскивать нашу койку. Мое сердце колотилось, как пулемет, на лбу выступил пот. Зверюга выхватила стопку фотографий, перевязанную ниткой, которую я вытянула из своего платья.
Дара шагнула вперед.
— Это мои.
Я замерла, поняв, что она делает: платит за то, что я спасла ей жизнь. Не успела я открыть рот, как вперед вышла еще одна узница — новенькая, которая прибыла три дня назад и все не могла успокоиться из-за утраты сына и матери. Я до сих пор не знала ее имени.
— Она лжет, — заявила новенькая. — Это мое.
— Они обе обманывают.
Я посмотрела на новенькую, не понимая, что ею движет. Неужели она пытается меня спасти? Или просто хочет умереть?
— Она не работает в «Канаде», а она… — я кивнула в сторону Дары, — не знает немецкого.
Секунду назад я, неожиданно осмелев, стояла перед Зверюгой, и вот меня уже вытащили из барака. На улице лил дождь и бушевал ветер. Одна моя деревянная туфля застряла в грязи, и у меня просто не было времени выхватить ее — там она и осталась. Если у тебя нет обуви, ты не выживешь. Точка.
Посреди двора стоял офицер СС, которого я про себя называла герр Тремор, — капли дождя отскакивали от его шерстяной формы. Рука его не дрогнула, когда он поднял хлыст и опустил его на спину девушки из моего блока, у которой обнаружили радио. Она упала лицом в лужу. После каждого удара он велел ей подниматься, и каждый раз, когда она поднималась, снова наносил удар.
Я буду следующей.
Меня трясло, зубы стучали, из носа текло. Неужели он хочет убить девушку, которая украла радио?
И меня заодно.
Странно было наблюдать за тем, как кто-то умирает. Я поймала себя на том, что думаю о требованиях, которые когда-то выдвигал мой папа к своим похоронам и которые я воспринимала как нашу семейную шутку. Теперь у меня появились собственные критерии.
Если я умру, пусть это будет быстро.
Если от пули, пусть в сердце, а не в голову.
Хорошо, если не больно.
Лучше умереть от одного выстрела, чем от воспаления. Пусть уж лучше от газа. Возможно, я просто засну и больше никогда не проснусь.
Не знаю, когда я начала считать массовые уничтожения людей в лагере актом человеколюбия — наверное, и немцы так думали. Чем постепенно превращаться в труп, когда разум понемногу угасает от голода, лучше разом покончить со всем этим.
Когда мы с надзирателем приблизились, герр Тремор поднял голову, капли дождя струились по его лицу. Я заметила его стеклянные глаза. Бледные, практически серебристые, как зеркало.
— Я еще не закончил! — рявкнул он по-немецки.
— Нам подождать, лагерфюрер? — уточнила надзирательница.
— У меня нет никакого желания провести день под проливным дождем, потому что какие-то животные нарушают правила! — выкрикнул он.
Я вздернула подбородок и очень четко, по-немецки, произнесла:
— Ich ben kein Tier. («Я не животное».)
Герр Тремор, прищурившись, посмотрел на меня. Я тут же опустила взгляд.
Он поднял правую руку, ту, в которой держал хлыст, и ударил меня по щеке так, что голова дернулась из стороны в сторону.
— Da irrst du dich. («Ошибаешься».)
Я упала на колени в грязь. Хлыст рассек мне щеку под глазом. По подбородку текла смешавшаяся с дождем кровь. Я встретилась взглядом с лежащей рядом девушкой. Ее роба разорвалась, а кожа на спине напоминала распустившиеся лепестки роз.
За спиной я слышала разговор: надзиратели, которые вывели меня из барака, докладывали кому-то новому, в чем мое преступление. Потом этот новый эсэсовец навис надо мной.
— Лагерфюрер, — раздался голос, — вы, похоже, очень заняты. Если позволите, я вам помогу.
Я видела его только сзади. Руки в перчатках он держал за спиной. У него были такие начищенные сапоги, что я удивилась, как он мог идти по грязи и не запачкать их.
Поверить невозможно, какие мысли приходят в голову за минуту до смерти!
Герр Тремор пожал плечами и повернулся к лежащей рядом со мной девушке. Второй офицер пошел прочь. Меня рывком поставили на ноги и потащили через тюремный двор к административному зданию, куда вошел этот офицер. Он отдал приказ надзирателям, и меня отвели вниз, в какую-то камеру. Дверь плотно закрылась, я услышала, как запирают тяжелый замок.
Света здесь не было, пол и стены были каменными. Помещение походило на старый винный погреб, немного влажный, замшелый, отчего все казалось скользким. Я села, опираясь спиной о стену и иногда прижимаясь распухшей щекой к прохладному камню. Ненадолго задремав, я проснулась оттого, что почувствовала, как по ноге под платьем пробежала мышь. После этого я решила стоять.
Прошло несколько часов. Рана на щеке перестала кровоточить. Неужели офицер забыл обо мне или просто отложил наказание, пока дождь не закончится, чтобы герр Тремор самолично отхлестал меня? К этому моменту щека настолько воспалилась, что глаз полностью заплыл.
Я услышала звук открываемой двери и сощурилась от луча света, упавшего в эту тесную каморку.
Меня отвели в кабинет. «Гауптшарфюрер Ф. Хартманн» — гласила табличка на двери. В кабинете стоял большой деревянный письменный стол, множество шкафов-картотек и роскошное кресло — похожее на те, в которых восседают адвокаты. В этом кресле и расположился дежурный офицер «Канады».
А перед ним на зеленом сукне стола, поверх бумаг, лежали фотографии, перевернутые лицом вниз, чтобы можно было прочесть мою историю.
Я знала, на что был способен герр Тремор, каждый день видела это на перекличке. В этом смысле герр Диббук был намного страшнее, потому что я понятия не имела, чего от него ждать.
Он отвечал за все, что происходит в «Канаде», а я совершила кражу, и доказательства моего проступка сейчас лежали между нами.
— Оставьте нас! — приказал он надзирателю, который привел меня.
За спиной у офицера располагалось окно. Я видела, как дождь бьет по стеклу, и радовалась простым вещам — что сейчас нахожусь под крышей и в тепле. В комнате, где негромко играет классическая музыка. Если бы не осознание того, что меня вот-вот забьют до смерти, можно было бы считать, что впервые с тех пор, как меня привезли в лагерь, я почувствовала себя нормальным человеком.
— Значит, ты говоришь по-немецки, — на своем родном языке обратился ко мне офицер.