— Здесь живет Артур, — прошептал мне Франц, имея в виду своего бывшего школьного приятеля.
Это меня ничуть не удивило. Последний раз я был в Падерборне год назад, когда отец ездил покупать подарок маме на Рождество — пару модных кожаных сапожек, сшитых сапожником-евреем.
Нам приказали:
1. Не портить имущество немцев-неевреев, не угрожать их жизни.
2. Не разграблять еврейские дома и магазины, а только ломать.
3. Иностранцы — даже если они евреи — не должны подвергаться насилию.
Герр Золлемах вложил мне в руку тяжелую лопату.
— Вперед, Райнер, — сказал он, — накажи этих свиней по заслугам!
Темноту ночи разрезало пламя факелов. Воздух был наполнен криками и дымом. Словно непрекращающийся дождь, слышался звон бьющегося стекла, и осколки хрустели у нас под сапогами, когда мы бежали по городу, вопя изо всех сил и разбивая витрины магазинов. Мы вели себя дико и разнузданно, страх вместе с пóтом высыхал на нашей коже. Даже Франц, который, насколько я видел, не разбил ни одной витрины, бежал раскрасневшийся, со слипшимися от пота волосами — затянутый в водоворот безумия толпы.
Было непривычно получить приказ что-то разрушать. Мы были послушными немецкими мальчиками, которые хорошо себя вели, которых мамы ругали за разбитую лампу или чашку. Мы росли в крайней бедности и потому понимали ценность чужих вещей. И все же этот мир, наполненный огнем и неразберихой, стал последним доказательством того, что мы попали, как Алиса, в Зазеркалье. Все перевернулось с ног на голову, все изменилось. И доказательство тому — сверкающие осколки у нас под ногами.
Наконец мы добежали до дома, куда я заходил с отцом, — до крошечной сапожной мастерской. Я подпрыгнул, ухватился за вывеску, рванул ее, и она осталась болтаться на одной цепи. Я ударил острием лопаты в витрину, просунул ее через торчащие острые стекла, вытащил обувь — десяток пар сапог, туфель-лодочек, мокасин — и швырнул их в лужу. Члены штурмовых отрядов стучали в дома, вытаскивали хозяев прямо в пижамах и ночных сорочках на улицу и гнали в центр города. Они сбивались небольшими группками, закрывая собой детей. Одного отца заставили раздеться до белья и танцевать перед солдатами.
— Kann ich jetzt gehen? — молил мужчина, вращаясь как заведенный. («Теперь я могу идти?»)
Не знаю, что на меня нашло, но я подошел к семье этого мужчины. Его жена, наверное, заметив мою гладкую, небритую кожу и юное лицо, вцепилась в мой сапог.
— Bitte, die sollen aufhören! — взмолилась она. («Пожалуйста, заставьте их остановиться!»)
Она рыдала, цеплялась за мои брюки, хватала за руку. Я не хотел, чтобы на меня попали ее слезы, сопли и слюни. Ее горячее дыхание и пустые слова упали мне в ладонь.
И я поступил так, как велел инстинкт. Оттолкнул ее ногой.
Как говорил в тот день рейхсфюрер СС: «Голос крови». Я не хотел бить эту еврейку. Я о ней вообще, если честно, не думал. Я защищал себя.
И в ту же секунду я понял, зачем вся эта ночь. Дело не в жестокости, не в погромах, не в прилюдном унижении. Эти меры стали своеобразным посланием евреям, чтобы они поняли, что не имеют на нас, этнических немцев, никакого влияния — ни экономического, ни общественного, ни политического — даже после совершенного убийства.
Только на рассвете наша колонна двинулась назад в Вевельсбург. Юноши дремали друг у друга на плече, их одежда блестела от стеклянной пыли. Герр Золлемах храпел. Не спали только мы с Францем.
— Ты видел его? — спросил я.
— Артура?
Франц отрицательно покачал головой, и его белокурые волосы упали на один глаз.
— Может быть, он уже уехал. Я слышал, многие уехали из страны.
Франц взглянул на герра Золлемаха.
— Я ненавижу этого человека.
— Тс-с… — предостерег я. — Мне кажется, он слышит даже порами.
— Жопой он слышит.
— И ею наверняка тоже.
Брат едва заметно усмехнулся.
— Нервничаешь? — спросил он. — Перед отъездом?
Я нервничал, но ни за что бы в этом не признался. Негоже офицеру бояться.
— Все будет отлично, — заверил я, надеясь, что смогу и себя убедить в этом. Я ткнул его локтем в бок. — А ты смотри не влезь куда-нибудь, пока меня не будет.
— Не забывай, откуда ты родом, — ответил Франц.
Иногда он любил так говорить: как будто он умудренный жизнью старик в теле восемнадцатилетнего подростка.
— Ты на что намекаешь?
Франц пожал плечами.
— Что ты не обязан верить всему, что говорят. Может быть, это все неправда. Ты не должен всему верить.
— Дело в том, Франц, что я искренне верю. — Если я смогу объяснить ему свои чувства, может, он перестанет быть белой вороной на собраниях гитлерюгенда, когда меня не будет рядом. И чем меньше он будет выделяться, тем меньше его будут дразнить. — Сегодня ночью задача была не в том, чтобы наказать евреев. Евреи — это сопутствующие потери. Суть в том, чтобы мы оставались в безопасности. Мы, немцы.
— Сила не в том, чтобы совершить что-то ужасное с тем, кто слабее тебя, Райнер. Сила в том, чтобы, имея возможность совершить что-то ужасное, иметь мужество этого не делать. — Он повернулся ко мне. — Помнишь мышонка, который жил в нашей спальне много лет назад?
— И что?
Франц встретился со мной взглядом.
— Помнишь. Того, которого ты убил, — сказал он. — Я прощаю тебя.
— Я не просил у тебя прощения! — заявил я.
Брат пожал плечами.
— Но это не значит, что ты не хотел бы его получить.
Первому убитому мною человеку я выстрелил в спину.
Я больше не работал в концентрационном лагере. В августе 1939 года наши подразделения «Мертвая голова» отозвали из Заксенхаузена и послали с немецкими войсками. Было 20 сентября. Я помню это точно, потому что это день рождения Франца, а у меня не было ни времени, ни возможности написать и поздравить брата. Семь дней назад мы вошли в Польшу вслед за основными войсками. Путь наш лежал из Острово через Калиш, Турек, Жуки, Кросневице, Клодава, Пшедбуш, Влоцлавек, Дембрице, Быдгощ, Выжиск, Зарникау и наконец Ходзеж. Мы обязаны были подавлять любое оказанное нам сопротивление.
Однажды мы занимались тем, для чего нас, собственно, сюда и отправили: обыскивали дома, сгоняли в одно место бунтовщиков, брали под арест всех подозрительных: евреев, поляков, активистов. Еще один солдат, Урбрехт — парень с похожим на квашню лицом и слабым желудком — сопровождал меня в этом местечке. Стояла мерзкая, дождливая погода. И у меня сел голос от крика на этих тупых поляков, которые не понимали немецкого: приходилось постоянно орать, чтобы они вставали и присоединялись к остальным. Семья состояла из матери, девочки лет десяти и мальчика-подростка. Мы искали отца семейства, который являлся лидером местной еврейской общины. Но в доме больше никого не было — так после расспросов заявил Урбрехт. Я орал женщине в лицо, допытывался, где спрятался ее муж, но она молчала. А потом вдруг упала на колени и зарыдала, указывая в сторону дома. У меня чудовищно разболелась голова.