Об уходе своем я думал каждый день. Покинуть психушку, оказаться подальше от нее, да, к этому я стремился. Но отвергал физическое усилие — не дано мне перешагнуть через барьер. Я ждал свою дочь…
Но ведь она так и не приехала, говорите вы? В вашем вопросе уже заключен ответ. Нет такого момента, когда отдаешь себе отчет, что никто к тебе не приедет. Когда страстно ждешь, столь же страстно веришь, что с каждым прожитым днем долгожданное мгновение приближается. Уже год прошел? Тем лучше, ей нужно было не меньше года, чтобы все подготовить… Два года прошло? Она вот-вот появится…
И потом, время в Клинике текло иначе, чем во внешнем мире. Никто не отмечал дни зарубками на стене, как в тюрьме. Все мы были помещены сюда навечно. Вечность состояла из одинаковых дней. К чему их считать?
Последняя ночь
Было уже около одиннадцати вечера, быть может, половина двенадцатого, мы проголодались, нам нужна была передышка, и тогда мы с Оссианом спустились вниз, чтобы поесть лукового супа в бистро, которое на ночь не закрывалось.
За едой, когда в разговоре наступила пауза, он вытащил из внутреннего кармана старую записную книжку красной кожи — тонкую и продолговатую, с позолоченной защелкой.
И протянул мне, чтобы я ее просмотры:
— Это то, что приходило мне в голову. Мои записи за последние дни пребывания в Клинике.
Я быстро перелистал страницы. В большинстве своем они оставались чистыми, другие же были усеяны фразами, расположенными как попало, без заголовка и знаков препинания. С его разрешения я приведу здесь некоторые строки.
«Двери рая с грохотом захлопнулись за моей спиной я не обернулся
От моих ног тянется тень моих ног по всей моей дороге до самой стены
Я иду по собственной тени под моими сомкнутыми веками словно кровавые корабли на дорогах Анатолии
Помню и красивый дом из песчаника с окнами миража
В ушах моих городской гул сладкий гул Вавилона
Некогда некогда у кромки пустыни в оазисе поглощенных песком народов
Некогда некогда врата неба некогда время нетерпения некогда будущее»
Мы вернулись затем в его гостиничный номер. Оба мы были измучены, но время поджимало, нужно было сделать последнее усилие.
— Мне осталось рассказать совсем немного, — сказал он, желая ободрить меня. — Я перехожу к семидесятым годам.
Во внешнем мире происходили теперь такие события, что их отзвуки стали доходить и до нас. Под отзвуками я имею в виду гул сражений. Разрывы, очереди, сирены «скорой помощи».
Это была еще не война. Только залпы, ее предвещавшие. Вспышки насилия, которые сопровождались все большим грохотом, раздававшимся все ближе и ближе. Во внешнем мире люди, быть может, понимали, что происходит, — мы же имели дело лишь с шумовым оформлением.
Однако этот грохот за сценой лишил нас покоя. Рассказывал ли я вам уже о пациенте, которого прозвали Сиккин? Кажется, нет. Полагаю, из всех моих товарищей по несчастью я упомянул одного лишь Лобо… Сиккин — его полная противоположность. Лобо был самым деликатным и самым безобидным существом в мире, порой у меня создавалось впечатление, будто он сам согласился на заточение, потому что его родные настаивали, а он просто не захотел с ними спорить — считал, что мир создан не для него или он сам не создан для мира, появился на свет слишком рано или слишком поздно, или не там, где следовало, или не так, как надо… короче, он безропотно оставил мир и не требовал от жизни ничего, кроме возможности время от времени посидеть за своим пианино.
С Сиккином дело обстояло совершенно иначе. Тот, прежде чем приземлиться в нашем заведении, проделал совсем другой, если можно так выразиться, «маршрут» — путь убийства. Однажды, вооружившись в приступе безумия ножом мясника, он помчался по улицам и успел ранить с десяток прохожих, в том числе одну женщину смертельно, пока его наконец не схватили. Адвокат ссылался на невменяемость подследственного, и это мнение возобладало. Он провел несколько месяцев в государственной психиатрической больнице, а затем семье удалось перевести его в образцовую клинику доктора Давваба. Иногда по дрожанию его губ можно было догадаться, что им владеет желание убивать. Но благодаря транквилизаторам — полагаю, он получал удвоенную дозу, — эти желания в нем дремали.
Я заговорил о нем потому, что именно в это время в его поведении появились тревожные признаки. Не буйство — с этим врачи вполне могли бы справиться, — а нечто вроде безмолвного ликования. Каждый раз, когда до нас доносились звуки стрельбы, на физиономии Сиккина появлялось радостное выражение, словно он получил весточку от сообщника с воли. Или словно внешний мир, долгое время обходившийся с ним несправедливо, признал наконец его заслуги. Он был высокого роста, с жесткими рыжими волосами, массивной шеей и выдающимся вперед подбородком. Руки у него также были мощными, и было страшно представить, как они сжимают нож. Не знаю, вызывала ли эта улыбка у остальных такую же тревогу, как у меня, но медицинский персонал, во всяком случае, следил за ним пристально, дожидаясь лишь первых симптомов кризиса, чтобы скрутить его. Однако он держался спокойно. Но продолжал улыбаться.
Когда бои усилились и подошли совсем близко к месту нашего заточения, Сиккин впал в состояние экстаза. Все прочие — безразлично, больные или санитары, — жили теперь в постоянном страхе, что Клиника будет захвачена. Это была настоящая крепость с крепкими высокими стенами и наблюдательными постами на крыше. Любой из двух находившихся по соседству армий она могла приглянуться в качестве бастиона или даже штаб-квартиры. Или соблазнить каких-нибудь вооруженных проходимцев на грабеж: в этом убежище для богатых психов, конечно, были собраны сокровища — на худой конец сгодился бы и какой-нибудь сундук с пожитками, которые можно продать… Чтобы избежать подобной опасности, Давваб платил главарям мелких окрестных банд «премию за покровительство».
Кажется, я уже говорил, что пациенты Клиники не слишком высоко ставили как «внешний мир», так и «внешних» людей. То, что происходило сейчас, лишь доказывало правоту подобных взглядов. Один только Сиккин радовался, тогда как в большинстве своем наши пациенты покачивали головой с понимающей усмешкой, словно желая сказать: «Я же знал, что этим все и закончится!»
Один я был в ужасе. По причине, о которой никто не догадывался, за исключением Лобо, ибо я ему открылся, и он тщетно пытался меня успокоить: я боялся, что Надя, узнав об этих событиях и опасаясь за мою жизнь, ринется спасать меня. Нет, я не хотел, чтобы она приезжала. Не хотел, чтобы она рисковала собой. Только не теперь — пусть сначала все войдет в привычную колею.
Сейчас мне известно, что она уже не была расположена к авантюрам подобного рода. Познакомившись не так давно с молодым человеком, она вышла за него замуж. А потом уехала с ним в Бразилию. В тот момент, когда я больше всего опасался безумной выходки с ее стороны, она была беременна и находилась на другом берегу Атлантического океана… Всего несколько дней назад я узнал, что она дала зарок назвать своего ребенка — будь то мальчик или девочка — Баку. Именно так она намеревалась хранить отныне память обо мне. Обо всем остальном — скачках и битвах в духе Рокамболя — больше не было и речи…