Он возвращается домой, будто возвращается в могилу. Все печально в старом доме, куда едва доходят новости извне, которые он обычно воспринимает с тем же безразличием, с каким их воспринимают стены. В город проникают очень немногие известия, да и те, что проникают, — это отражение цензуры, имеющее с реальностью мало общего. Через окна, которые пропускают свет, испещряющий наполненные темнотой комнаты, он видит, как уходит из порта знакомый силуэт «Фульгора», затребованного союзниками, как и другое имущество, принадлежавшее «оси». Корабль оставляет след из консервных банок и фруктовых очистков, покачивающихся в портовых водах. Вместе с мусором исчезает из Кадиса последнее свидетельство недавней войны, которая, как и все тайные войны, растворяется бесследно, будто никогда ее и не было.
А накануне ночью несколько баркасов испанских вооруженных сил тайком вывезли торпеды и мины, все еще хранившиеся на корабле, что служил плавбазой для немецких и итальянских субмарин. Смертельный груз был складирован на солнце, как куча причудливого металлолома, на ближайших к городу арсеналах.
Ни одно письмо Нульды не пересекло моря. От отца же время от времени приходили почтовые открытки, яркие заокеанские краски которых, слегка запачканные штемпелем цензуры, оживляли атмосферу черно-белой квартиры. В зале, в верхнем ящике комода, он хранит их перевязанными зеленым шелковым бантом, найденным в рабочей корзиночке матери. Иногда названия городов повторяются в течение одного или двух месяцев. Январь, февраль — казино в Винье-дель-Маре, март — греческое кабаре в Буэнос-Айресе, апрель — отель в Вальпараисо, май — Копакабана, с июня по сентябрь — Акапулько и остров Косумель, остаток года — разные острова Карибского архипелага. Иногда география меняется быстрее, сроки пребывания укорачиваются, и список превращается в нескончаемые четки маленьких безвестных городков Соединенных Штатов. Временами какой-нибудь маршрут заклинивает, и он ежемесячно проделывает один и тот же путь по Тихоокеанскому побережью. То он путешествует по Дальнему Востоку, то становится на прикол в праздничных залах Манилы или Гонконга. Этот хаос образов, протаскивающий перед глазами Звездочета тропические райские уголки, изобильные города, роскошные отели, — единственное для него окно в мир в этом городе-изгое, обреченном на полное одиночество, как кусок покинутой планеты. Фотографии, которые иногда сопровождают или заменяют открытки, изображают его отца, лишенного иных забот, кроме женщин, магии и путешествий.
Звездочет решает в ответ тоже послать ему свое фото и предстает перед испытующим оком камеры фотографа в Генуэзском парке. Клиенты паркового фотографа откровенно голодны, нищи и неудачливы, и он простодушно ставит их за картонные стенды, на которых намалеваны безголовые фигуры, одетые в туники восточных принцев или в аляповатые платья с оборками в стиле фламенко. Звездочету его нищенский вид кажется ужасным, но по крайней мере откровенным, и он высокомерно отвергает декорации. Он встает перед фотоаппаратом во всей своей босяцкой красе с единственным предметом роскоши — неизменной гитарой.
Фотограф зарывает голову в черный рукав и показывает ему печальную, как Звездочет, птичку, чтоб тот расщедрился хотя бы на милостыню улыбки. Чтоб мгновенный снимок был готов, нужно замереть на долгие пять минут. Скелет, обнимающий гитару, — вот что фотограф созерцает через объектив, и на желатиновой пластинке запечатлевается улыбающийся череп, или, пожалуй, лишь костяной прикус почти безгубого непроницаемого рта. Но вот он проявляет пластинку в своей кустарной лаборатории. И видит нечто другое: лицо человека, всегда останавливающегося за полшага до отчаяния; реальность, принятую целиком; гримасу безразличия к череде видимостей, окутывающей жизнь людей, — гримасу, придающую некую таинственную исступленность этому лицу.
Это преображение можно наблюдать не только сидя в лаборатории, оно происходит на улицах, в свете дня. Город каждый день стряхивает отчаяние, его цвета проступают сквозь темную шершавую поверхность вещей, сделавшихся однообразными и грубыми в тусклой атмосфере несчастья, жизнь бьет, как ключевая вода, переполняя сумрачную впадину униженного человеческого существования. Есть в городе нечто, что кажется странным немногочисленным приезжим иностранцам, которые там, у себя дома, привыкли к новому общественному порядку, тщательно сконструированному и полному условностей, лишенному стихийности, но и жестокости тоже, — порядку, воцарившемуся в других европейских странах после мировой войны.
Звездочет замечает, что иностранцы, уже не эмигранты, с каждым разом все более отличаются от этих почерневших и сгорбленных теней, подобных его собственной, которые ходят по улицам Кадиса. Они, однако, восхищены необъяснимым жизнелюбием местных жителей, которое зиждется на презрении к смерти. Он всматривается в свой город, изводимый варварством, отторгнутый от цивилизованных стран, управляемый суеверием, фатализмом и невежеством, жестокими глазами человека, не желающего, чтоб несчастье завладело его душой и выжгло на ней клеймо рабства. Постоянно он вспоминает стихи одного поэта, уехавшего за океан, которым научил его сеньор Ромеро Сальвадор: «Тень на стене удивительна мне, потому что стоит на ногах». Тогда он хватается за гитару и играет в любом месте, и всегда находится голос, который отвечает ему пением. Возможно, голос девочки с первого этажа, которая уже не девочка и осталась одинокой. Она зарабатывает на жизнь шитьем до зари в ночной прохладе на стульчике у двери. Она уже не предъявляет требований к любви, готова принять ее любую, пусть безответную. Она не просит у любви ничего другого, кроме того, чтоб она продолжала волновать ее.
Я тебя любила с жаром,
в жизни не скажу, что нет.
И всего нам было мало,
и горит, горит пожаром
поцелуев твоих след.
Потом она снова обращается к своим стежкам, и в ее черных глазах мерцает усталость, как уголек в темноте.
Благодаря искусству, которое никто не отделяет от жизни, создаваемому и ощущаемому коллективно, все печали и заботы, взрывающие воздух Кадиса, растворяются, как призрак, и раз, и другой. Искусство — единственная неприступная химера, которая фатально самовозрождается и которую жители города вправе называть судьбой. И эта чудесная несуразность столько раз была предоставлена Звездочету: гитарой своей ошеломить, обезоружить, обезвредить враждебную реальность, брать жизнь лихим приступом, вскарабкаться на обрыв пропасти и посмеяться над все распластывающей и давящей силой диктатуры.
Искусство — непрочная почва, по которой каждый день выкладываются мостки, ведущие бесконечными разгульными ночами в «Турист-бар», в лавку «Гавана» или в павильон с прохладительными напитками на углу улицы Сакраменто.
В городе, среди смутных развалин которого сохраняются без нарушения преемственности живые обломки многих цивилизаций, продолжают рождаться, расти и умирать существа, в жизни которых лишь одно заслуживает доверия — искусство. Искусство в Кадисе — это энергия улиц, разрывающая швы норм. Кадис — это подмостки, на которых царит стихийность, потому что он попробовал вкус театра множество веков назад и уже не может довольствоваться никакой застывшей формой существования.