— Тень на стене
удивительна мне,
потому что стоит на ногах.
— Это тоже поэта Федерико?
— Нет, это написал другой поэт.
— Расстрелянный?
— К счастью, уехал за океан.
— Сеньор Ромеро Сальвадор, я бы хотел, чтоб как-нибудь вы рассказали мне о людях, которые никуда не уехали и с которыми я бы мог поговорить в любой момент.
— У! Как непросто!
— Да, эти стихи и правда заставляют думать, и, по-моему, этого-то вы от меня и хотите, — произносит Звездочет серьезно. — Но я не очень подхожу, чтобы думать головой. Поэтому задаю столько вопросов.
И с этими словами он берет гитару, приветствует Фалью, который довольно улыбается из глубины инструмента, и начинает играть для изможденных теней, наполняющих площадь. Его вдохновляет приглушенный шелест языков мира, как это было, когда он играл с оркестром в «Атлантике».
Он замечает, что на него даже не смотрят. Глаза их хлопают ресницами, как стая нерешительных птиц, едва различимые в глубинах темных скелетов. Они продолжают свой путь, позволяя умереть в себе, не родившись, любому чувству. Они убеждены, что окружающий их мир может принести им лишь огорчения.
Но кое-кто все же недоуменно оборачивается, будто увидев свет, внезапно зажегшийся в темноте. Звездочет слышит вздох и, подняв голову, успевает заметить слезу, которая пытается просочиться между железных век. Это первое предвестие. Все больше незнакомцев останавливаются как вкопанные на своих разбитых ногах, следят за ним, окружают его. Музыка завораживает. Постепенно истончается железо, которым покрылась их печаль, и обнажается чуткая кожа людей, какими они некогда были. Издерганные и больные нервы расслабляются и оживают. Легкие снова начинают дышать в контакте с этой музыкой, которая растекается в воздухе, как благодатный ветерок. Грудь освобождается от удушья, ноги — от усталости. Застывшая кровь и остекленевшие глаза возвращают свою подвижность. Это чистейший сон, похожий больше на пробуждение. Пускаются в танец пустые желудки и увлекают за собой души.
В звуках фламенко каждый узнает самое глубокое и волнующее из своей собственной музыки. Скрещение разных культур, бесстрашные, искренние ноты рождают чудо: слух каждого наполняется воспоминанием. Возвращаются звуки любви, земли, веры, очага, города, где жил, людей, к которым был привязан. Потерянное прошлое и бедственное настоящее обнимаются, как любовники после разлуки. А музыка расправляет в воздухе свои крылья и загораживает от несчастья и отчаяния. Пока не врываются на площадь два жандарма и не кричат громогласно: тишина!
Беженцы молчат, но их губы кривит улыбка гордости и презрения, которой не было раньше. Опираясь на свои слабые проволочные ноги, они медленно и торжественно уходят с площади, сталкиваясь с идущими навстречу новыми несчастными.
— Сеньор Ромеро Сальвадор, правильно сказал поэт.
— Да, сынок:
Тень на стене
удивительна мне,
потому что стоит на ногах.
12
Они встречаются перед представлением в очереди, изогнувшейся у входа в балаган, среди солдат и служанок, которые украдкой ласкают и щиплют друг друга, избегая взглядов чисто одетых детей, глядящих на них во все глаза.
Ассенс, журналист, похож на ходячее чучело в своем чересчур большом костюме, над которым парит шляпа с единственной опорой — стеклянным забралом его огромных очков. Он говорит не умолкая, но никто не обращает особого внимания на его комментарии. Его соседи слишком сосредоточенно предаются любви — зажатые в очереди, пожирающие друг друга глазами и не имеющие возможности использовать тело, материальность которого удостоверяется лишь щипками украдкой. Очередь изгибается в перистальтических движениях, а иногда внезапно содрогается, как от электрического разряда.
Он узнает Звездочета и пожимает ему руку как мужчина мужчине, хотя тут же предлагает пятнадцать сентимов — стоимость детского билета. Звездочет такой щуплый, что может сойти за ребенка в глазах контролеров.
Для себя самого Ассенс пытается применить другую уловку:
— Я журналист.
Взрослые платят одну песету. Кассирша, скрытая темнотой окошечка, как вуалью, говорит голосом бесцветным, глухим и далеким, будто бы ее там вовсе нет:
— Может, и журналист, да только без журнала.
— Хорошо, заплачу, — соглашается Ассенс — Я идеальный жених для этого кукольного театра, потому что жизнь превратила меня в марионетку. Хотя мной пренебрегают, я аккуратно являюсь на свидания.
Звездочет множество раз видел марионеток тети Норики, которые каждый год дают представление на «ярмарке начала холодов», но сегодня он не узнает кукол своего детства. Более проницательные и ловкие, более загадочные. Кажется, что каждая фраза, которую они произносят, за тысячью поворотами ключа хранит какой-то секрет. Звездочет уже не может слушать их с непосредственностью младенца, он морщит лоб, как маленький философ, упражняясь в трудном искусстве отличать истинное от ложного.
И все-таки, когда он видит их хохочущими, надувшимися, дерущимися, молотящими друг дружку палками, они кажутся ему прежними.
На сцене звучат три сухих удара:
— Тук! Тук! Тук!
Эта старая насмешница, тетя Норика, еще более ветхая и игривая, чем раньше, поддерживаемая нейлоновыми нитями, выкрикивает стишки.
Тук! Тук! Тук!
Тетя Норика: Взгляни, Батильо, кто стучится в дверь!
(Ее вечный внук-дьяволенок отвечает ей в унисон.)
Батильо: Это наш новый сосед, экземпляр научной ценности, потому что пальцы его без костей.
(Снова звучат удары.)
Тук! Тук! Тук! Пим! Пам! Пом!
Тетя Норика: Как же он тогда стучит?
Батильо: А у него есть пистолет.
Тетя Норика: Но ведь нет и двери, обо что же он ударяет?
Батильо: Он ударяет об наши головы
— Понимаешь, о чем идет речь? — спрашивает его Ассенс, сидящий рядом.
— Нужно понимать между строк? — догадывается Звездочет, для которого это упражнение в новинку и не по зубам. Он открыл совсем недавно, что в Кадисе нужно выворачивать слова наизнанку, чтобы обнаружить упрятанную загадку — то, о чем нельзя говорить. — Ну, тогда я сказал бы, что речь идет об этих — которые врываются в дома с пистолетами, чтобы хватать людей.
— Премия для кабальеро! — поздравляет его Ассенс. — Но ты разгадал не все, потому что у этих нежелательных соседей есть более сильный конкурент. Наш сосед сегодня Гитлер.
Ассенс показывает ему в полутьме балагана первую страницу газеты — той газеты, которую он любит, но в которой ему запрещено печататься. Он переделывает каждый очередной номер — пишет от руки красными чернилами свои комментарии поверх типографских столбцов.