Я соединил точки на поверхности игральной кости и начал штриховать грани, но частички дерева налипали на кончик ручки, и она в конце концов перестала писать. Я принялся с силой водить взад-вперед по сочинению, но паста не появлялась, ручка лишь оставляла на листе глубокие зигзагообразные желобки, белые на белом, видимые только в падающем от окна свете. Стоило чуть повернуть голову, и они исчезали.
Можно идти, мисс?
Ты хочешь уйти?
Я затряс головой.
А чего ты хочешь?
Не знаю. Не…
Возьми.
Она протянула мне носовой платок. Мягкий, белый, душистый, отороченный кружевом. С инициалами в углу: «Дж. М.». Платок она прятала в рукаве кофты.
Дженис любила наряжаться в мамины платья, туфли, украшения, краситься ее косметикой. Она размалевывала губы яркой помадой, а веки – густым слоем голубых теней и ковыляла по комнате на высоких каблуках, наступая на полы длинной юбки. Меня она заставляла одеваться в папину одежду. Его грубые пиджаки натирали мне кожу, мои ноги скользили в его пропотевших, вонючих ботинках, я с трудом мог в них ходить. Я должен был говорить низким голосом, кричать на Дженис. Или называть ее «милая». Когда я пытался ее поцеловать, она отталкивала меня с криком: «Дурак, помаду размажешь!» Дженис интересовалась модой. Любила вырезать иллюстрации из маминых почтовых каталогов и парикмахерских журналов и наклеивать их в специальную тетрадку. Мужчины в костюмах, женщины в сверкающих платьях, дети в ярко-красном, зеленом, желтом. Она давала им имена, выдумывала про них всякие истории, которые записывала рядом с наклеенными картинками. Разрешала мне сидеть рядом, но я ни в коем случае не должен был ничего трогать, потому что мальчишки ужасно неуклюжие и руки у них грязные. Мальчишки вечно все портят. Она рассказывала мне свои истории или читала вслух, когда записывала.
На почту я ходил каждый день. Прошло две недели, прежде чем от мисс Макмагон пришел ответ. Конверт был почти невесомый: пара страничек, не больше. Даже не открывая его, я мог точно сказать, что статьи там нет. Письмо я прочел в автобусе. Я перечитывал его много раз.
Уважаемый Грегори!
Какое занятное письмо Вы написали! Давненько я не получала ничего подобного! Как прекрасно, когда у человека, пусть пожилого (особенно у пожилого!), появляется тема для размышлений. Должна сказать, это письмо напоминает Ваши сочинения: несколько неорганизованные, с тенденцией уходить от темы, но исключительно живые и оригинальные. Безошибочно узнаваемый, Ваш и только Ваш стиль. Полагаю, среди причин, по которым Вы так охотно согласились посвятить свое время организации вечера встречи и изданию журнала, была и та, что для Вас это прекрасный повод вспомнить былые времена и старых учителей. Я права? Как бы то ни было, прошу Вас, не ругайте меня за то, что я не сумела ответить раньше – мое время не принадлежит мне, по крайней мере, не полностью. И в том случае, если Вам – как можно понять по тону Вашего письма – в действительности нужен «друг по переписке», то, боюсь, я могу оказаться не столь дисциплинированным корреспондентом, какой был бы для Вас желателен.
Однако мне хотелось бы высказать свое мнение касательно некоторых из затронутых Вами тем. В отношении Шелли должна сказать, что и я тоже склонна ставить во главу угла скорее его поэзию, нежели его личность либо пикантные моменты его прискорбно короткой биографии. Впрочем, в наши дни взаимосвязь личности художника и его творений принято относить к области непознаваемого! И, скажем, в Вашем письме меня больше занимает не содержание, а то представление, которое оно дает об авторе (т. е. о Вас). В том же, что касается «правил» и Вашего утверждения, что без правил нет и возможности выйти за рамки, вынуждена с Вами не согласиться. Надеюсь, Вы не станете возражать, что правила, во всем их разнообразии, всего лишь устанавливают допустимое соотношение «правильного» и «неправильного» в окружающей нас действительности и что, попросту отменив правила, мы едва ли сумеем отменить сами эти концепции?
Точно так же я не могу согласиться с логически вытекающим из Ваших высказываний убеждением, что научное восприятие чего-либо (например, гранита) менее значимо, чем эстетическое. Лично для меня оба эти способа восприятия не являются взаимоисключающими, и уж тем более я не склонна при выборе друзей основываться на их отношении к вулканическим горным породам! К слову сказать, нужно непременно написать Лиззи – мне стыдно, но в общении с ней я, после ухода из __________, проявляла столь характерную в таких случаях забывчивость.
Я помню о статье, которую Вы просили написать, и очень надеюсь, что в самом ближайшем будущем пришлю Вам что-либо подходящее. А Вы тем временем, коли будет охота, можете подкинуть мне новую тему для размышления!
С наилучшими пожеланиями
Дженет
P.S. Очень польщена, что Ваша дорогая матушка была обо мне столь высокого мнения, хотя, должна признаться, не понимаю, в чем и каким образом я могла бы стать Вашим «спасением». Спасением от кого или от чего?
Глагол «prescribe» означает предписывать, устанавливать правила.
Глагол «proscribe» означает запрещать, денонсировать.
Всего одна буква – а какая разница, говорю я адвокату, который в это время копается в бумагах. «Буква» – по-английски «letter». Это же слово означает «письмо». Поэтому адвокат интересуется, о каком письме я говорю, своем или от мисс Макмагон?
Я говорю о букве О.
Он ни черта не понимает. Я наслаждаюсь отсутствием взаимопонимания между нами и рад тому, что мы говорим на разных языках. Только так я могу научить его уважать мою точку зрения. Мое дело. Но как только я начинаю объяснять, что имелось в виду, он перебивает меня и в который раз настоятельно просит не отвлекаться от темы. И вот мы продолжаем обсуждать письма – мои и мисс Макмагон, – и мне нельзя поговорить о том, до какой степени неуловима разница между «prescribe» и «proscribe». О том, что одна-единственная буква способна изменить слово настолько, что оно начинает означать нечто совершенно иное. Вставьте букву «е» в слово «dad» (папа) – и у вас получится «dead» (мертвый).
Слова – это символы, учила нас мисс Макмагон. Изображения предметов и явлений, но не сами предметы или явления.
Рассказывая адвокату о событиях прошедшего года – об эпизодах, – я выстраиваю символы в ряды. Рассказываю истории, которые суть не действия, но слова. Суд будет выносить приговор на основании не событий, но улик. Устных и письменных свидетельств, фотографий, документов. Магнитофонных записей. Таблиц. Меня будут судить по набору изображений. Когда объявят приговор, я стану не правым или виноватым, а «виновным» или «невиновным». Мою фотографию покажут по телевизору, она появится в газетах, она будет моим изображением. Изображением Грегори Линна (сироты, холостяка, с четырех с половиной лет единственного ребенка в семье). Оно будет черно-белое, на нем не будет понятно, что у меня один глаз карий и один зеленый.
С адвокатом нельзя поговорить и о том, что образование – все равно что закон, оно и предписывает, и запрещает одновременно. И озабочено главным образом установлением правил: как учиться (что нужно знать и чего не нужно), как себя вести (что можно и чего нельзя делать), потому что наличие правил позволяет наказывать тех, кто их нарушает. Позволяет создавать идеальных граждан.