«Тогда мы будем гулять под их сенью». Когда я произносил эти слова, мне показалось, что женщина отчаянно нуждалась в том, чтобы ее распрямили, чтобы помогли обрести внутренний стержень не столько в переносном, сколько в прямом смысле слова. По правде говоря, она плоховато держалась — слегка сгорбленная, словно в груди засела боль. Сама того не замечая, она подражала обезглавленным ивам, которые мягко склонялись, умирая с деликатностью маленьких и близких земле существ.
Чтобы развлечь ее, я рассказал легенду о святом Рохе, которому некогда молились, чтобы спастись от чумы. Этот паломник в четырнадцатом веке по дороге в Рим чудом исцелил несколько человек от чумы, после чего сам заболел и уединился в лесу, где ангел помог ему излечиться, а собака каждый день приносила хлеб. Позже он продолжил свой путь, но его арестовали как шпиона, и он умер в тюрьме. Молодая женщина, казалось, была поражена плачевным концом божьего избранника. Она захотела посетить церковь, носящую его имя. И сказала мне, что несколько раз пыталась войти, но дверь была заперта. Из чего я сделал вывод, что она не ходила на мессу, потому что это единственный день недели, когда двери церкви открыты для всех. Я достал ключи из кармана и объяснил, что в этой церкви, как она могла заметить, романского стиля, хранятся несколько ценных вещей. Одна из них — деревянная статуя святого Роха и его собаки, чья ценность не в породе дерева, а в почтенном возрасте, как и у орнамента из искусственного мрамора на алтаре. Не прояви я бдительность, затейливые завитки, украсившие алтарь в восемнадцатом веке, не избежали бы модного декантирования. На самом деле, в большинстве церквей под предлогом возвращения к первоначальной чистоте, подобные украшения уже убрали, и теперь они валяются и приходят в негодность в ризницах и башнях. Конечно, если их еще не разворовали жуликоватые архитекторы-реставраторы для отделки своих гостиных или лестничных клеток.
Когда тяжелая дверь на петлях, моими стараниями смазанных маслом, закрылась, стало холодно. Женщина прошла вперед, словно была здесь одна. Я остался позади и преклонил колени, не видя за ее спиной алтаря. Она продолжала стоять, не воздав никакой почести Богу. Потом она медленно повернулась на каблуках, ее глаза были широко раскрыты и вбирали окружающее вплоть до мельчайших деталей. Она была поглощена одной задачей — все рассмотреть. Выражением ее чувств стали свет и тень, которые сменяли друг друга, когда Софи то поднимала голову к витражам, то опускала взгляд к полу, выложенному иссиня-черными плитами. Меня она из своего обзора исключила. Я был разве что одним из элементов украшения, самым анахроничным в своем светском платье, с коротко стриженными волосами и бесстрастной маской, заменявшей мне лицо. Да, пред образом этой женщины, сложенным из мозаики света и мрака, я неожиданно почувствовал себя очень плоским, каменной плитой, деревянной ширмой. Мне вдруг показалось, что совсем по-другому стала выглядеть статуя святого Роха: она распространяла вокруг себя детскую радость, хотя по-прежнему одной рукой Рох показывал на изглоданное чумой колено, другой держал посох странника, посланная же Богом собака, что лежала у ног святого и держала в зубах кусочек хлеба, улыбалась. Собака… Я был этим наивным и добрым существом, трепещущим при мысли о спасении ближнего, я нес другим духовную пищу с тонким мякишем и золотистой корочкой. И с этой женщиной я лишь в очередной раз исполнил свой долг.
Сегодня же собака из последних сил мчится вперед. Ее хриплое дыхание рвется вдоль безлюдной дороги сквозь апокалиптический грохот. «Eli, Eli, lema sabachtani… Боже мой, Боже мой, для чего ты оставил меня?»
Мы снова встретились. Не на мессе, куда она никогда не ходила, а в приходской библиотеке, располагающейся в доме священника при церкви и открытой в воскресное утро с десяти часов до полудня. В этом просторном доме восемнадцатого века с кирпичными стенами и каменными узорами я занимаю второй этаж, на котором еще расположен зал для собраний. Первый же этаж отведен для книг. Частенько к половине двенадцатого, закончив службу и попрощавшись с прихожанами на паперти, я прихожу в библиотеку и провожу в ней минут пятнадцать, скорее слоняясь без дела, чем копаясь в книгах. Здесь я встречаюсь с другой частью моей паствы, не очень прилежными верующими, для которых предлога сдать или взять книгу достаточно, чтобы уйти от алтаря, а также с другими жителями деревни, которые давно уже возвели церковь в ранг исторического памятника, но все же продолжают посещать храм чтения, процветающий под ее сенью.
Вероятно, Софи была одной из таких. Я встретил ее однажды в воскресенье, спустя несколько недель после «надругательства» над ивами. Было холодно и сухо. Начало марта. Я вежливо отделался от двух или трех прихожан, пытавшихся втянуть меня в обычное воскресное пустословие, и вошел в дом, даже не взглянув на посетителей библиотеки. Я переоделся, накинул старую куртку и вышел, захватив вилы. Во дворе я стал собирать мусор, оставшийся после рабочих, и нагреб кучу в свой рост. Эта архитектурная композиция из веток и воздуха запылала весело, как соломенное чучело на Масленицу.
В тот момент, когда пламя вздымалось выше всего, я заметил эту женщину. Она шла быстрым шагом с охапкой книг, как будто возвращалась с рынка — не одна или две штуки под мышками, а целая уйма, готовая вот-вот рассыпаться. Она увидела меня сквозь легкую дымовую завесу, сквозь высоко вздымающиеся языки пламени, как будто я каким-то чудом оставался невредимым в огненной клетке. «А, вот вы где», — сказала Софи, словно искала меня. На минуту она выжидающе замерла. Потом подбородком показала на груду книг: «Вот моя месса…» В тоне ее голоса чувствовалась легкость и одновременно глубина, из-за чего у меня появилось ощущение, что эта месса была гораздо важнее церковной. Я воткнул вилы в землю и, обходя костер, направился к ней. «Меня зовут Софи», — крикнула женщина, отступая, словно произнесенное ею имя могло возвести между нами еще одно препятствие, еще один пылающий куст.
С тех пор я встречал Софи каждое воскресенье. Каждое воскресенье за одной мессой следовала другая: заметить ее в библиотеке в лучах света, бросить несколько слов из-за стойки в присутствии библиотекарши, выйти вместе и чуть-чуть пройтись, наконец, расстаться, потому что так было нужно. И каждый раз была литургия — тот или иной отрывок из книги, что вот уже несколько недель она переписывала в маленький блокнот, с которым не расставалась. Обложка блокнота была в клеточку, листы из дешевой сероватой бумаги. Но когда Софи доставала его из сумки, чтобы прочитать мне несколько отрывков, он казался мне дороже любой реликвии из золота и серебра, нужнее, чем монументальная Библия в кожаном филигранном переплете, которая лежит в церкви на аналое из позолоченного дерева. Аналой восемнадцатого века по своей форме напоминал орла, сложившего крылья, и это был один из тех предметов, из-за которых приходилось закрывать церковь на то время, пока не было мессы. Когда Софи зачитывала вслух записи из своего дешевого блокнота, она вся расправлялась: спина выпрямлялась, как у всадника, а раскрытые ладони становились похожи на крылья орла, в них были изящество и сила. Ладони-крылья, готовые взлететь, они вместе с тем дарили Слово, словно приношение.
В ее блокнотике однажды появилась история малютки, еврейской девочки, которую солдат бросил на колючую проволоку под током в одном из концлагерей. Ребенка звали Магдой, и я помню эти слова: «Магда плыла по ветру… Можно было подумать, что бабочка села на серебряную виноградную лозу». «Синтия Озик, — серьезным тоном сказала Софи, подняв голову, — американская еврейка». Помню, я подумал, что на самом деле лишь женщина и лишь еврейка была способна использовать подобные образы, чтобы на этом примере описать то, что мне напомнило в тот момент историю Распятия. Я понял, что женщина, написавшая эту литургию геноцида, походила на Марию Магдалину, которая устремилась к гробу, держа в руках благовония. Вместо того чтобы отворотить нас от ада, она заставляла войти в него с любовью, обязывая нас впустить этот черный свет в свое сердце, лежа летним днем на траве в невинном свете ив.