Даже при сравнительно слабом шторме море обрушивает на берег шестьсот волн в час. Каждый день на голову давит столб воздуха весом в полтонны. А когда спишь, на кровать твою давят пять тонн.
* * *
Весь следующий день в твоем доме становилось все темнее и мрачнее от приближавшегося урагана. В конце концов пошел дождь. Я смотрел, как земля размягчалась и наполнялась – как волосы Петры.
Дождь лил как из ведра, и мне казалось, что скоро стены потекут на стыках. От потоков дождя обращенные к морю окна непрестанно дребезжали. Керосиновые лампы, расставленные в комнатах, еле рассеивали густую мглу.
Прежнее отсутствие, с которым я уже смирился, сменилось свежей потерей. Но вся мистика испарилась. Дом казался пустым.
Мне хотелось, чтобы плохая погода заманила в дом ваши с Микаэлой души, чтоб они нашли себе приют в тенях, отбрасываемых лампами.
Мне хотелось заманить вас обратно чарами одной из песен Наоми: «Над просторами морскими не погибни от печали. Пролетая над пожаром, не сгори от горя… Голубок мой, голубок…» Наоми рассказывала мне, что, когда Люба Левицкая пыталась пронести матери в гетто немного еды, ее поймали и заперли в одиночке. Но скоро пошли слухи о том, что она утешает других заключенных. «Там Люба в башне поет». И все они в горе своем слушали, как из-за стен доносятся звуки «Двух голубков».
Сначала до меня не дошел размах разгрома, учиненного Петрой. Всего где-то за час она умудрилась устроить дикий кавардак в каждой комнате.
Больше всего пострадал твой кабинет. На письменном столе все было раскидано, ящики стола выдвинуты, книги она просматривала и расшвыривала по сторонам, составляя в неряшливые стопки, оставляя их раскрытыми на кресле. В твоей комнате у меня возникло ощущение, что ее обыскивал какой-то безумный книжник, ему дали минуту на то, чтобы найти сноску, от которой зависела его жизнь или смерть.
Я принялся неторопливо наводить порядок, делая паузы, чтобы доставить себе удовольствие от каждой книги, бережно распрямлял мятые страницы, читал по нескольку абзацев, любовался иллюстрациями кораблей или доисторических растений.
Я нашел их, когда ставил на место книги в комнате, примыкающей к твоему кабинету. Они лежали не в стопке, наваленной Петрой, а просто выглядывали из того просвета, который образовался на полке, когда она сняла с нее часть книг. Там были две книжки, обе с обтрепанными уголками, наверное оттого, что ты часто засовывал их в карманы или бросал в корзину с едой, когда вы отправлялись на пикник. Одна выглядела так, будто слегка размокла, как будто ты на ночь оставил ее на террасе, может быть после того, как вслух читал Микаэле при свете «летучей мыши». На первой стояли твое имя и дата – июнь 1992 г. На второй – ноябрь 1992 г.: четыре месяца до твоей смерти.
Почерк у тебя мелкий и аккуратный, как у ученого. Но слова – совсем не такие.
Под вечер дождь немного утих, но капельки продолжали сбегать вниз по черным окнам. Вой ветра не унимался. Перед тем как открыть первую книжку твоих записей, я долго сидел за письменным столом. Потом стал читать куски наугад.
Время – слепой поводырь…
Остаться с мертвыми – значит оставить их…
Человеку может стать плохо от фотографии, от любви, смолкшей перед тем, как вымолвить имя…
В пещере ее волос…
* * *
Вечер уже почти сменился ночью, когда я положил твои дневники с запиской Микаэлы около входной двери рядом с пиджаком и ботинками.
Потом я стал набрасывать на мебель покрывала.
Наука полна рассказами об открытиях, совершенных при исправлении одной ошибки на другую. Раскрыв две тайны твоего дома, Петра сделала еще одно открытие. Рядом с твоей кушеткой лежала косынка Наоми.
Нельзя упасть наполовину. В первый миг падения кажется, что взлетаешь. Но в итоге разбиваешься о неподвижность.
Тишина на Гаваях служит сигналом о землетрясении. Такая тишина вселяет ужас, потому что грохот волн слышен лишь тогда, когда они остановлены.
Я поднял косынку и рассмотрел ее поднеся к лампе. Я ее понюхал. Запах был незнакомым. Попытался вспомнить, когда в последний раз видел в ней Наоми.
Вспомнил вечер, когда ты похитил сердце Наоми. С какой нежностью ты тогда ей ответил: «Мне кажется, время от времени им надо приносить что-то красивое».
Я знаю, это не ее косынка – просто у нее была такая же, как эта. Косынка – маленький квадратик тишины.
Я знаю Наоми восемь лет, но не смогу точно сказать, какие у нее запястья, как выглядит узел косточек у нее на лодыжке или как у нее растут волосы на затылке, но настроение ее я определяю еще до того, как она входит в комнату. Я знаю ее любимые блюда, как она держит в руке стакан, я могу угадать, как она отнесется к картине или броскому газетному заголовку. Я знаю, что она делает со своими воспоминаниями. Я знаю, что она помнит. Во мне живет ее память.
Наоми пошла бы вниз и поставила кофе, потом вошла бы ко мне под душ, принеся на себе наши запахи, а моя мыльная кожа стерла бы их в объятиях. Я знаю, что в последние наши месяцы она тосковала по таким зимним утрам, когда мы рано вставали и уезжали, заскакивая где-нибудь за городом позавтракать на скорую руку или попозже перекусить в маленьких городках – Дрифтвуде, Кастле, Блюберде, – колеся без дела по дорогам мимо распаханных полей, очерченных в дымке холмов. Иногда мы останавливались где-нибудь на ночь, а утром просыпались в незнакомых кроватях, и я тратил любовь впустую, пускал любовь по ветру.
* * *
Я прошел по дому в последний раз. Покрывала отбрасывали тусклые блики. Все как-то выцвело и скукожилось – и яркие подушки с коврами, и фигурные головы, и подоконники с кусочками мира, собранными в дальних странствиях, и шатер султанский, и рубка капитанская, и покои помещичьи.
С крыльца твоего со ступеньками россыпью монеток виднелись огоньки города Идры. Ветер дул завывающе.
Я вернулся в дом, поднялся по ступеням в спальню и оставил там записку Микаэлы.
Не знаю, сделал ли я это ради твоей памяти или из жалости к твоему старому другу Морису Залману, которому так тебя не хватает.
* * *
Темный ветер отогнал тучи в море, ночное небо над островом было на удивление ясным. В лучике фонарика поблескивали полегшие от дождя травы на полях.
Я обошел дом, закрывая ставни.
Полустанок
Над афинской площадью Синтагма возвышается театр Акумулонимбус. Дворники без устали стирали с лобового стекла брызги моросящего дождя, окно такси противно поскрипывало.
Дождь в чужом городе не такой, как в знакомом вам месте. Объяснить эту загадку я не берусь, потому что снег везде одинаковый. Наоми говорит, что это относится и к сумеркам, что они всюду разные. Она как-то рассказала мне о том, как одна бродила по Берлину, заблудившись под Новый год, и пыталась найти обратный путь к гостинице. Она зашла в конец тупика и уперлась в Берлинскую стену, оказавшись в сумерки в цементном мешке, который окружал ее с трех сторон. Она говорила, что расплакалась от того, что в канун Нового года спустились сумерки, а она была совсем одна. Но мне кажется, что это Берлин заставил ее плакать.