Презирая «еврейский бокс», он тем не менее разволновался, когда мы заняли третье место по Московскому военному округу, тыкал кулаком в плечо, обнимал и сердился, что первое место было в кармане, а мы его просрали. Мы — это москвич Коля Попов, Ведлуга из Каунаса, и я, половина баскетбольной команды, нами организованной. Тогда баскетбол не был еще таким длинномерным, самый высокий из нас, Ведлуга, ростом был метр восемьдесят два, мы как-то справлялись, во всяком случае, драли «ученых» — физиков из протвинского филиала Обнинской АЭС. А физики были настоящие — продолговатые, в очках, стриженные ежиком, в китайских кедах «два мяча».
Так или иначе мы ели свое дополнительное масло и сахар, ходили за территорию на тренировки и называли майора майором. Выезжал я иногда на тренировки и с футболистами, сидел на лавочке, критиковал, и мог, при крайней необходимости, сыграть на поле футболиста, не оправившегося после травмы.
Однажды Коля Попов, вернувшийся притихшим из Москвы, завел меня в дальний угол.
— Слушай, — только и сказал он и взял гитару.
«Девочка плачет,
Шарик улетел,
Ее утешают,
А шарик летит…»
Окуджава вплыл в нашу жизнь сразу и бесповоротно. Он был непонятен другим, а значит — наш, свой, заговорщик. К тому же он грузин и, наверняка, футболист.
Последним моим армейским летом майор Агрба привез из Ленинграда семью — толстую сердитую жену и двух дочек, шестнадцати и восемнадцати лет. Младшая была похожа на маму, толстенькая, только не сердитая еще, а смешливая. Старшая была Татьяна Ларина.
Мы с Сашкой Шапиро, разумеется, распустили хвосты, хоть и не опасно — сердце мое было занято. Майор, однако, очень серьезно пообещал нам поотрывать все, что нужно, если что… С Татьяной этой Лариной мы ухитрялись все-таки кружить меж сосен, подальше, не так из страха перед майором, как из нежелания компрометировать ее нашими солдатскими мундирами.
— А давайте, — предложил я, — встретимся ровно через пять лет — какое сегодня число? — ну, скажем, в шесть часов вечера.
Долго выбирали место, и романтичнее Тамани не нашли. Возле главпочтамта. Или нет — через пять лет и два месяца. В Тамани осенью хорошо и народу мало. И никаких уважительных причин. Только смерть.
Самое грустное, что они встретились, а я, вероятно, уже умер к этому времени. Что я делал через пять лет и два месяца?..
Долгой южной осенью мы двинулись на заработки с Парусенко. По обе стороны дороги скрежетали без ветра от собственного веса коричневые кукурузные поля, справа, над кукурузой, пасмурное море отливало серебром залитого костра.
Автобус, полупустой вначале, набивался постепенно плотными дядьками, кривыми жесткими степными старушками и круглыми плетеными корзинами, в которых мотались гусиные головы на слабых шеях, монотонно, не разжимая клювов, произносили горловое «О».
Парусенко был недоволен давкой, запахами, духотой и мелкой желтой пылью, проникавшей в пазы и щели Львовского автобуса. Между тем, геодезист, он в колхозы ездил часто, косолапо ходил с теодолитом по холмам, гоня перед собой местного придурка с рейкой. Так что, скорее всего, ворчание его адресовалось мне, для острастки, подозревал он меня в дешевом авантюризме и не верил, что за две-три недели сможет заработать несколько месячных своих зарплат. Тем более, что рисовал он, как Остап Бендер, и я определил ему конкретное занятие — аккуратно закрашивать обрисованные мной поверхности. Это была большая полноценная помощь, но Парусенко, лишенный геодезической мощи, чувствовал сильный комплекс неполноценности. Он не верил также, и не без основания, в мою способность договориться.
— Это ж надо, в такой хорошей куртке, та на село ехать! — розовый мужик весело и уважительно «мацал» край парусенковской чешской куртки. — От вы не правы!
Парусенко дернулся и злобно зашипел. Мужик посмотрел на меня, пожал плечами и отвернулся к окну. Мне захотелось домой. «Какое сегодня число?» — тоскливо вспомнил я то, что не хотел вспоминать. Я не очень-то верил, что кто-нибудь из них сейчас в Тамани. Да разве в них дело… Так тебе и надо.
Наконец автобус сделал крутой вираж, все попадали друг на друга, дверь открылась, и мы вышли. Обмазанные, с подсиненной побелкой хаты вокруг небольшой площади да внезапный свежий воздух обрадовали меня и успокоили. Было два часа пополудни, осенняя жара стояла еще высоко в абрикосовой листве. Мы спросили, где найти парторга.
— То вам трэба, — начала тетка… — Та ось його сынок. Юрко, видвэды товарищей до батька. Та ничого, пожалуйста.
Юрко, хлопчик лет семи, оглядел нас с головы до ног.
— Пишлы, — сказал он равнодушно.
Боюсь я детей. С ними надо разговаривать, причем стараться на равных.
— Ну и кем же ты, Юрко, будешь, когда вырастешь?
— Рыбинспектором, — не задумываясь, как о давно решенном деле, ответил Юрко. — А что!? — он посмотрел на нас, как на профанов, — они, знаешь, сколько получают!
Небольшого роста, парторг Николай Иванович стоял на крыльце правления и смотрел вдаль. На нем была серая кепка, серый костюм из патриотина, чудная такая ткань, хлопчатобумажная с фактурной полоской, верхняя пуговка на рубашке застегнута.
— Батько, до тэбэ, — доложил Юрко и исчез.
Николай Иванович кратко глянул на нас и вернулся в исходное положение.
— Пожды, — только и сказал.
Так стояли мы минуты две. Николай Иванович оглядывался, прислушивался, принюхивался. Потом обмяк и повернулся к нам.
— Пишлы, — сказал он и повел нас в кабинет.
Договорились мы удивительно быстро, тут же составили договор, и на мое предположение, что нужно завизировать его у председателя, Николай Иванович ответил, что председателя это не касается, что «вин мэнт», бывший начальник райотдела.
Едва мы вышли на крыльцо, — нужно было разобраться в деталях на месте, — как Николай Иванович снова сделал стойку. Затем, по мановению его руки вынырнул, как Сивка-Бурка, коренастый мужик и, приседая, медленно куда-то побежал. Мы молча стояли несколько минут. Мужик выглянул из-за хаты и помахал рукой.
— Пишлы, — сказал Николай Иванович.
Вся эта почти лермонтовская Тамань развлекала меня и обещала нестрашные приключения. Такого загадочного приема я еще не видывал. Парусенко вертел головой, не зная, как ко всему этому относиться, и на всякий случай тихонько бормотал что-то о хамстве.
В хате было все готово. На темном столе стояла горячая трехлитровая бутыль первака, на лавке — белое эмалированное ведро, полное простокваши. Возле бутыли, под вуалью ее отражений, прикорнул печеный молочный поросенок. Праздновали, оказывается, открытие экспозиции колхоза на областной сельскохозяйственной выставке.
Поросенок, как объяснил Николай Иванович, был бракованный — «ось, бачитэ, порез коло ушка» — и на выставку отправлен не был. В хате собрался партхозактив. Председателя-мента не пригласили.