— Тогда почему же вы расхвалили Холкомба?
— Потому что его капитолий настолько ужасен, что высмеивать его просто скучно. И я решила, что будет забавнее, если я восхвалю его до небес. Так и вышло.
— Значит, такая у вас позиция?
— Значит, такая у меня позиция. Но моей колонки никто не читает, кроме домохозяек, которым всё равно не хватит денег на приличную отделку, так что это не имеет значения.
— Но что вам действительно нравится в архитектуре?
— Мне ничего не нравится в архитектуре.
— Ну, вы, конечно, понимаете, что я вам не верю. Зачем же вы пишете, если ничего не хотите сказать?
— Чтобы чем-то себя занять. Чем-то более мерзким, чем многое другое, что я умею. Но и более занятным.
— Бросьте, это не слишком хорошая отговорка.
— У меня вообще не бывает хороших отговорок.
— Но вам же должна нравиться ваша работа.
— А она мне нравится. Разве незаметно? Очень нравится.
— Признаюсь, я вам даже завидую. Работать в такой мощной организации, как газетный концерн Винанда. Крупнейшая организация в стране, привлёкшая лучшие журналистские силы…
— Слушайте, — сказала она, доверительно склонившись к нему, — позвольте вам помочь. Если бы вы только что познакомились с моим отцом, а он бы работал в газете Винанда, тогда вам следовало бы говорить именно то, что вы говорите. Но со мной дело обстоит не так. Именно это я и ожидала от вас услышать, а мне не по душе слышать то, чего я ожидаю. Было бы куда интереснее, если бы вы сказали, что концерн Винанда — огромная помойная яма, бульварные газетёнки; что все их авторы гроша ломаного не стоят.
— Вы на самом деле такого мнения о них?
— Вовсе нет. Но мне не нравятся люди, которые говорят только то, что, по их мнению, думаю я.
— Спасибо. Ваша помощь мне очень пригодится. Я ещё не встречал никого… впрочем, этого вы от меня как раз слышать не хотите. Но о ваших газетах я говорил вполне серьёзно. Гейл Винанд всегда восхищал меня. Мне безумно хочется с ним познакомиться. Какой он?
— Его очень точно охарактеризовал Остин Хэллер. Лощёный выродок.
Он поморщился, припомнив, где именно слышал эти слова Остина Хэллера. Он видел перед собой тонкую белую руку, перекинутую через подлокотник дивана, и всё связанное с Кэтрин показалось ему неуклюжим и вульгарным.
— Но я имел в виду — какой он человек?
— Не знаю. Я с ним незнакома.
— Не может быть!
— Это так.
— А я слышал, что он очень интересный человек.
— Несомненно. Когда мне захочется чего-нибудь извращённого, я непременно с ним познакомлюсь.
— А Тухи вы знаете?
— О-о! — сказала она. Он заметил в её глазах то выражение, которое уже видел однажды, и ему совсем не понравилась её приторно весёлая интонация. — О, Эллсворт Тухи! Конечно же, я его знаю. Он великолепен. Вот с ним я очень люблю поговорить. Это идеальный мерзавец.
— Но, мисс Франкон, позвольте! Кроме вас, никто никогда…
— Я не стараюсь вас шокировать. Я говорю совершенно серьёзно. Я им восхищаюсь. В нём такая цельность, такая завершённость! Согласитесь, в этом мире не так уж часто приходится видеть совершенство, с каким бы знаком оно ни было. А он и есть совершенство. В своём роде. Все остальные настолько не закончены, разбиты на кусочки, которые никак не могут собрать воедино. Но только не Тухи. Это монолит. Иногда, когда ожесточаюсь на весь мир, я нахожу утешение в мысли, что буду отомщена и этот мир получит всё, что ему причитается, сполна, ведь в нём есть Эллсворт Тухи.
— Вы жаждете отмщения — за что же?
Она посмотрела на него. Её веки приподнялись на мгновение, так что глаза больше не казались прямоугольными. Они были ясны и ласковы.
— Очень умно, — сказала она. — Это первая умная вещь, которую я от вас услышала.
— Почему?
— Потому что вы поняли, что выбрать из всей словесной трухи, которую я тут наговорила. Так что придётся мне вам ответить. Мне бы хотелось отомстить миру за то, что мне не за что ему мстить. Давайте лучше продолжим об Эллсворте Тухи.
— Понимаете, я всегда ото всех слышал, что он вроде святого, единственный чистый идеалист, совершенно неподкупный и…
— Всё это истинная правда. Обыкновенный мошенник был бы намного безопаснее. Но Тухи, он как лакмусовая бумажка для людей. О них можно узнать всё по тому, как они его воспринимают.
— Как это? Что вы хотите сказать?
Она откинулась в кресле, вытянув руки и положив их на колени ладонями вверх и переплетя пальцы. Потом легко засмеялась:
— Ничего такого, о чём было бы уместно говорить на светском чаепитии. Кики права. Она меня терпеть не может, но иногда ей приходится меня приглашать. А я не могу отказать себе в удовольствии — ведь ей так явно не хочется меня видеть. Знаете, я ведь сегодня сказала Ралстону всё, что на самом деле думаю о его капитолии. Но он мне так и не поверил. Только разулыбался и назвал меня очень милой девочкой.
— А разве это не так?
— Что?
— Что вы очень милая девочка.
— Только не сегодня. Я же вас весь вечер ставила в неловкое положение. Но я исправлюсь. Я расскажу вам, что я думаю о вас, поскольку вас это беспокоит. Я думаю, что вы умны, надёжны, простодушны, очень честолюбивы и что у вас всё получится. Вы мне нравитесь. Я скажу отцу, что очень одобряю его правую руку, так что, видите, вам нечего бояться со стороны дочки босса. Хотя лучше будет, если я ничего ему не скажу, потому что мою рекомендацию он воспримет в строго противоположном смысле.
— А мне можно сказать, что я думаю о вас? Только одну вещь?
— Конечно. И не одну.
— По-моему, было бы лучше, если бы вы не говорили мне, что я вам нравлюсь. Тогда у меня было бы больше шансов надеяться, что это окажется правдой.
Она засмеялась.
— Если вы и это понимаете, — сказала она, — мы с вами подружимся. И тогда может оказаться, что я сказала правду.
В проёме арки, выходящей в бальную залу, появился Гордон Л. Прескотт со стаканом в руке. На нём был серый костюм, а вместо рубашки — свитер из серебристой шерсти. Его мальчишеское лицо было свежевыбрито. От него, как всегда, пахло мылом, зубной пастой и пребыванием на свежем воздухе.
— Доминик, дорогая! — воскликнул он, взмахнув стаканом. — Привет, Китинг, — отрывисто добавил он. — Доминик, где же вы прятались? Я услышал, что вы сегодня здесь, и убил чёрт знает сколько времени, разыскивая вас!
— Привет, Гордон, — сказала она вполне корректно. В её тихом, вежливом голосе не было ничего оскорбительного, но вслед за его восторженной интонацией её тон казался убийственно безразличным. Эти два контрастных тона как бы создали ощутимый контрапункт вокруг основной мелодической линии — линии полного презрения.