Хардингу было за шестьдесят, у него было поместье на Лонг-Айленде, и в свободное время он стрелял по тарелочкам и выращивал фазанов. Детей у него не было, и его жена состояла членом совета директоров Центра социальных исследований. В этот совет её ввёл Тухи, подвизавшийся там в качестве главного лектора. Она написала эту статью за мужа.
Аллен и Фальк тоже не состояли в союзе Тухи. Дочь Аллена, красивая молодая актриса, играла главные роли во всех пьесах Айка. Брат Фалька был секретарём Ланселота Клоуки.
Гейл Винанд сидел за столом у себя в кабинете среди вороха бумаг. Дела осаждали его, но один образ неотвязно вертелся у него в голове, задавая тон всем его действиям, — образ обтрёпанного мальчишки, стоявшего перед редактором: «А ты можешь написать слово “кошка”?» — «А вы можете написать слово “антропоморфология”?» Координаты пространства и времени смещались и смешивались, ему казалось, что мальчик ждал, стоя перед ним, и он даже произнёс вслух: «Уходи!» Потом спохватился, сердито одёрнул себя и подумал: «Кончай, не время давать слабину». Больше он ничего не произносил вслух, но внутренний голос не умолкал, пока он читал, правил и подписывал гранки. «Уходи! У нас нет для тебя работы». — «Я буду поблизости. Вдруг понадоблюсь. Мне можно ничего не платить». — «Дурачок, тебе ведь и так платят, разве не понятно? Тебе платят». Вслух он громко сказал в телефонную трубку: «Передайте Мэннингу, что придётся печатать с матриц… Срочно пришлите корректуру… и сандвич — какой угодно».
Кое-кто остался с ним — пожилые и совсем юные. Они приходили по утрам, иной раз с синяками и следами крови на воротниках; один вошёл, шатаясь, с рассечённой до кости головой, пришлось вызывать «скорую помощь». Дело было вовсе не в храбрости или преданности, приходили по привычке — слишком долго они жили с мыслью, что мир рухнет, если они потеряют работу в «Знамени». Пожилые не понимали, молодым было всё равно.
Парнишек рассылали как репортёров. Материал, с которым они возвращались, был такого качества, что вызывал у Винанда не просто отчаяние, а взрывы безумного хохота: он никогда не встречал такого высокопарного слога и легко мог представить себе, какая гордость распирала юнца, нежданно-негаданно произведённого в журналисты. Но когда он читал репортажи в газете, ему было не до смеха — катастрофически не хватало редакторов.
Он пытался найти новых людей. Предлагал самые высокие ставки. Но люди, которые были ему нужны, отказывались. Иногда он получал согласие, но сам жалел об этом. Соглашались те, кого давно не брала ни одна порядочная газета, те, кого месяц назад он не пустил бы на порог. Некоторых приходилось вышвыривать через пару дней, кое-кто задерживался дольше. Бо́льшую часть дня они пьянствовали. Иные вели себя так, будто оказывали Винанду большую честь. Один сказал: «Гейл, старичок, подожми хвост», после чего летел с лестницы два пролёта. Он сломал лодыжку и сидел на полу, глядя вверх на Винанда с видом полного изумления. Другие вели себя умнее, они слонялись по зданию, хитро поглядывая на Винанда, чуть ли не подмигивая ему, как сообщники в весьма неблаговидном деле.
Он обращался на факультеты журналистики. Никто не откликнулся. Из одного колледжа пришло коллективное письмо студентов: «…вступая на путь журналистики с сознанием высокой профессиональной ответственности, посвящая себя благородной миссии журналиста, мы солидарны в том, что принять предложение, подобное вашему, не совместимо с чувством собственного достоинства».
Редактор отдела новостей остался, но ушёл редактор отдела городской жизни. Винанд взял на себя его обязанности и ещё обязанности главного редактора, выпускающего, ответственного за связь с телеграфными агентствами, литературного редактора и многое другое. Он не выходил из здания, спал на диване в кабинете, как в первые годы существования «Знамени». Без пиджака и галстука, с распахнутым воротом он носился вверх и вниз по лестницам, отстукивая каблуками пулемётную дробь. При лифтах остались двое, остальные лифтёры испарились, и никто не мог сказать, куда, когда и почему, то ли из чувства солидарности с бастующими, то ли из страха.
Альва Скаррет не мог понять невозмутимости Винанда. Великолепный механизм — а именно таким ему всегда представлялся Винанд — никогда не функционировал столь безотказно. Команды были быстрыми, речи короткими, реакция мгновенной. В сумятице и суете, среди станков и опустевших конторок, замусоренных лестничных площадок, типографской краски и свинца, среди осколков разбитого влетевшим с улицы кирпичом оконного стекла Винанд двигался, разделяясь на множество своих двойников, поспевавших всюду, но всегда слитых в единую волю, в единую сущность вне времени и пространства. Нет, он не от мира сего, думал Скаррет, он и выглядит иначе, будто из других времён, да, совсем иначе, и не важно, какого фасона на нём брюки, он выглядит как персонаж из готического собора: гордо поднятая голова патриция, сухое лицо с туго обтянутыми кожей скулами. Капитан корабля, о котором всем, кроме самого капитана, известно, что он идёт ко дну.
Альва Скаррет не сбежал. До него так и не дошла реальность, он бродил в каком-то тумане. Всякий раз, подъезжая к зданию и видя пикеты, он испытывал изумление. Он ни разу не пострадал, если не считать нескольких гнилых помидоров, брошенных в ветровое стекло его машины. Он старался помочь Винанду, пытался делать своё дело и пяти других человек, но не мог нормально работать даже за одного. Мало-помалу он рассыпался на части, он не мог найти ответ на осаждавшие его вопросы и потому не улавливал связь событий. Он путался под ногами, приставая ко всем с одним и тем же: «Но почему, почему? Как так вдруг, ни с того ни с сего?»
Он обратил внимание на медсестру в белом халате, мелькавшую в вестибюле, — внизу установили пост первой помощи. Он видел, как она относила в топку окровавленные бинты и вату. Его едва не стошнило не столько от их вида, сколько от ужаса, который стоял за ними и который наконец дошёл до него: всего за пару дней это место, где шла разумная, цивилизованная жизнь, где блестели натёртые полы, где занимались нужным, почтенным делом — заключали контракты, печатали рекламу детского белья и болтали о гольфе, — вдруг стало местом, где по коридорам носят окровавленные тряпки. Почему? Альва Скаррет не находил ответа.
— Не могу понять, — монотонно вопрошал он, — как Эллсворт получил такую власть над людьми?.. И ведь не какой-нибудь пошлый радикал из пивной, а образованный человек, эрудит, идеалист, остроумный, общительный… Разве тот, кто любит шутку, может быть расположен к насилию?.. Нет, Эллсворт не хотел этого, он не знал, чем всё может кончиться, он любит людей, я готов поручиться за Эллсворта Тухи.
Один раз он отважился спросить Винанда:
— Гейл, почему ты не пойдёшь на переговоры? По меньшей мере, почему не встретиться с ними?
— Заткнись.
— Но может ведь быть какая-то доля истины на их стороне. Они газетчики. Ты знаешь, что они говорят: свобода прессы…
Тогда и последовал взрыв ярости, которого он ждал последние дни и который, казалось, его миновал: голубые зрачки вспыхнули белым пламенем, исторгнув слепящую молнию, черты лица ещё больше заострились, дрожь дошла до кончиков пальцев. На миг Скаррет увидел то, чего никогда раньше не замечал: Винанд подавил вспышку, подавил без единого звука, но и без облегчения. От усилия пот капельками выступил на впалых висках, руки на краю стола сжались в кулаки.