— Несомненно, мисс Франкон, — подтвердил Рорк.
— Мне хотелось, чтобы мисс Франкон лично взглянула на это, — сказал Энрайт.
— Могу ли я вас провести? — спросил Рорк.
— Да, проведите, пожалуйста, — согласилась она.
Все трое прошли по стройке, и рабочие с любопытством глазели на Доминик. Рорк говорил о расположении будущих комнат, системе лифтов, отопления, конструкции окон, как объяснял бы это подрядчику. Она спрашивала, он отвечал.
— Сколько всего кубических футов, мистер Рорк? Сколько тонн стали?
— Будьте осторожны с этими трубами, мисс Франкон. Пройдите здесь.
Энрайт шёл рядом, опустив глаза, не глядя вокруг. Потом он спросил:
— Как движется дело, Говард?
Рорк, улыбаясь, ответил:
— На два дня опережаем расписание, — и они остановились поговорить о работе как братья, забыв на какое-то время о ней, о клацающем гуле машин, заглушавших слова.
Стоя здесь, в сердце строения, она подумала, что если у неё не было ничего от него, ничего, кроме его тела, то здесь ей предлагалось всё, что составляло его душу, что мог увидеть и потрогать любой; эти балки, трубы и конструкции были частью его, и они не могли принадлежать никому другому в этом мире; они были его, как его лицо, как его душа; здесь была и форма, которую он создавал, и то внутри его, что заставляло его создавать эту форму; цель и причина, связанные воедино, движущая сила, бьющаяся в каждой молекуле стали, — и суть этого человека, который принадлежал в данный момент ей, — ей, потому что именно она смогла это увидеть и понять.
— Вы не устали, мисс Франкон? — спросил Рорк, вглядываясь в её лицо.
— Нет, — ответила она, — нет, совершенно нет. Я думала… какого типа сантехническую арматуру вы собираетесь использовать, мистер Рорк?
Несколько дней спустя в его комнате, усевшись на краю чертёжного стола, она взглянула на газету, на свою колонку в ней и строчки: «Я посетила место строительства дома Энрайта. Я хочу, чтобы сброшенная во время будущего воздушного налёта бомба полностью разнесла этот дом. Это будет намного лучше, чем видеть, как он стареет и покрывается пятнами копоти, унижает себя семейными фотографиями, грязными носками, шейкерами для коктейлей и шкурками грейпфрутов, брошенными то тут, то там его обитателями. В Нью-Йорке нет ни одного человека, которому можно позволить жить в этом доме».
Подошёл Рорк и встал возле неё, совсем близко, прижавшись ногами к её коленям. Посмотрев на газету, он улыбнулся.
— Ты совершенно потрясла этим Роджера, — заметил он.
— Он прочёл?
— Я как раз был сегодня в его конторе, когда он читал. Сначала он обозвал тебя такими словами, которых я никогда раньше не слышал. Потом произнёс: «Подожди минутку» — и перечитал. Посмотрел на меня удивлённо, но совершенно не рассерженно и сказал, что, если читать так… но с другой стороны…
— А ты что сказал?
— Ничего. Знаешь, Доминик, я, конечно, очень благодарен, но когда ты кончишь делать мне столь экстравагантные комплименты? Это может понять и ещё кто-нибудь. А ты так этого не хочешь.
— Ещё кто-нибудь?
— Ты знаешь, что я понял это ещё из первой твоей статьи о доме Энрайта. Ты хотела, чтобы я понял. Но не думаешь ли ты, что ещё кто-нибудь может понять твои штучки?
— О да. Но тебе же будет лучше, если никто не поймёт. Тогда ты в их глазах ничего не теряешь. Однако не знаю, станет ли кто-то утруждать себя пониманием. Если только… Рорк, что ты думаешь об Эллсворте Тухи?
— Боже мой, да кому он нужен, Эллсворт Тухи?
Она радовалась тем редким возможностям, когда они с Рорком встречались на каких-то сборищах, куда его приводили Хэллер или Энрайт. Ей нравилось вежливо безличное «мисс Франкон», произносимое его голосом. Она наслаждалась нервной озабоченностью хозяйки и её усилиями не допускать, чтобы они подошли друг к другу. Она знала, что люди вокруг них ожидают какого-то взрыва, какого-то скандального проявления враждебности, чего, впрочем, никогда не случалось. Она не выискивала Рорка и в то же время не пыталась избегать его. Они разговаривали, случайно оказываясь в одной группе, как говорили бы с любым другим. Это не требовало усилий, было очень правильно и оправдывало всё, даже это сборище. Она обнаружила, что быть здесь, на этом вечере, среди этих людей, чужими — чужими и врагами, очень правильно. Она думала: эти люди могут догадываться о многом, что связывает его и меня, — за исключением того, что действительно нас связывает. Эта мысль возвышала все вспоминаемые мгновения, мгновения, не запятнанные чужими взглядами, чужими словами, чужими мыслями. Она думала: здесь нет ничего, всё существует только во мне и в нём. Она ощущала небывалое чувство обладания, чувство, что он нигде не принадлежал ей настолько, как в этом зале среди чужих людей в те редкие моменты, когда она смотрела в его сторону.
Если она смотрела на него через зал и замечала, что он занят разговором с пустыми, безразличными лицами, она отворачивалась — это её не занимало; если лица были враждебными, она с удовольствием на секунду задерживала взгляд; она злилась, когда видела улыбку, теплоту или одобрение на обращённом к нему лице. Это не было ревностью; ей было безразлично, принадлежало это лицо мужчине или женщине; её возмущало одобрение, как наглость.
Она терзалась по самым странным поводам: улица, где он жил, ступеньки его дома, машины, сворачивавшие за угол его квартала, причиняли ей несказанные мучения. Больше всего её сердили машины, почему бы им не ездить по другой улице. Она смотрела на помойное ведро у соседней двери и раздумывала, стояло ли оно здесь, когда он проходил мимо по дороге в контору этим утром, взглянул ли он на эту измятую пустую пачку из-под сигарет на самом верху. Однажды на лестничной площадке его дома она увидела выходящего из лифта мужчину и застыла от изумления. Ей всегда казалось, что Рорк единственный жилец в этом доме. Поднимаясь в тесноватом автоматическом лифте, она стояла, прислонившись к стенке, скрестив руки на груди, обняв себя за плечи, и чувствовала, как приятно и страстно вздрагивает, будто под тёплым душем.
Она думала об этом, когда какой-нибудь джентльмен развлекал её рассказом о последних постановках на Бродвее, а Рорк потягивал коктейль на другом конце зала, и она слышала, как хозяйка шепчет кому-то: «Господи, я и не подумала, что Гордон может привести Доминик, я знаю, Остин на меня страшно рассердится, потому что, понимаете, его приятель Рорк тоже здесь».
Позднее, лёжа поперёк его кровати с закрытыми глазами, горящими щеками и влажными губами, теряя ощущение тех границ, которые сама же для себя установила, теряя ощущение собственных слов, она шептала:
— Рорк, на сегодняшнем приёме был мужчина, он говорил с тобой и улыбался тебе, — что за дурак, ужасный дурак, на прошлой неделе он смотрел комиков из кино и млел от них; мне хотелось сказать этому человеку: не смотри на него, иначе потеряешь право вот так смотреть на других, не люби его, иначе тебе придётся возненавидеть весь мир, ты, чёртов дурак; не смотри на него, не люби его, не соглашайся с ним — вот что мне хотелось сказать ему… Вот так. Или он — или все остальные, но только не все вместе. Только не теми же глазами. Или ты — или все остальные. Я не могу вынести, не могу видеть это, я на всё готова, чтобы увести тебя от всего, от их мира, от всех их, от любого предмета, Рорк… — Она сама не осознавала, что говорит, не видела, как он улыбается, не замечала, что на лице его написано полное понимание; она знала только, что оно совсем рядом, склонилось над её лицом, и ей не нужно ничего от него скрывать, оставлять недосказанным — всё было разрешено, на всё отвечено, всё найдено.