Всех этих деталей отец, конечно, не мог мне рассказать, но тем не менее картина хранится у меня в памяти в таком виде, и я не знаю, стал ли я дорисовывать ее с ходу или досочинял постепенно, год за годом. Но голые факты оставались фактами, случилось то, что случилось, и отец смотрел на меня вопросительно, ждал, не скажу ли я чего-то мудрого, ведь я лучше, видимо, знал героев драмы, но я только видел перед собой белое лицо Юна и дождь, буравивший рябь на воде, когда Юн отпихнул лодку и течение понесло ее вниз к дому, где он жил, и к тем, кто его там ждал.
— Но это еще не самое ужасное, — сказал отец.
Рано утром накануне того дня, когда Лapc застрелил своего брата-близнеца, их матери подвернулся попутный транспорт съездить в Иннбюгду, ее захватил грузовик, развозивший товары по магазинам. Отец обещал, что они с Браминой заберут ее на повозке назавтра, в тот день, когда все и произошло. Браминой звали их лошадь, клячу пятнадцати лет, темно-коричневого окраса, с белыми чулками и манишкой. Она была красива, на мой вкус, только на ногу как раз не особо резва, а Юн считал, что у нее невыраженная сенная лихорадка, странная для лошади аллергия, по причине которой она так и задыхается. Поездка на Брамине в Иннбюгду и обратно занимала весь день.
Отец стоял посреди двора. На руках он держал мертвого маленького сына. В траве едва живой лежал его старший сын. Отец знал, что должен уехать. Он подписался съездить за матерью, и тут ничего не поменяешь. Но если ехать, то немедленно, иначе не успеть. Отец развернулся и снова вошел в дом. В прихожей стоял Лapc, он сжался и молчал, отец увидел это, но больше одной неподъемной мысли в его голове не помещалось, он прошел в спальню, положил Одда на супружескую кровать, достал плед и накрыл щуплое тельце. Поменял свои окровавленные рубашку и брюки и пошел запрягать Брамину. Уголком глаза он отметил, что Юн поднялся и медленно идет в конюшню. Он подошел, когда Брамина уже стояла во всей упряжи перед повозкой. Отец обернулся и тряхнул сына за плечо, слишком крепко, тут же подумал он, но мальчик не пикнул.
— Присмотри за Ларсом, пока я не вернусь. С этим ты справишься? — сказал он и взглянул на крылечко, Ларс стоял там, закрыв глаза от слишком сильного солнца. Отец провел ладонью по лицу, на секунду закрыл глаза, прокашлялся, забрался в повозку, дернул поводья, и она медленно покатила по дорожке к большой дороге, потом в горку к магазину и дальше, дальше в Иннбюгду.
Юн посадил Ларса в лодку и повез ловить рыбу, ничего другого ему в голову не пришло. Они рыбачили несколько часов. О чем они говорили, не могу и представить. Может, и не говорили вовсе. Стояли рядом на берегу каждый со своей удочкой и удили рыбу. Забрасывали крючок и вытаскивали рыбину, забрасывали и вытаскивали, на приличном расстоянии друг от друга, а вокруг только лес и безмолвие. Вот это я могу представить.
Вернувшись, они отнесли свой скромный улов в сарай и сели там ждать. К дому даже не подошли. Поздно вечером застучали копыта Брамины, и повозка въехала по гравию на двор. Они посмотрели друг на друга. Им очень хотелось посидеть еще. Но вот Юн встал, за ним и Ларс, и они взялись за руки — они не ходили так с младенчества близнецов — и вышли во двор, повозка подъехала и остановилась, Брамина астматически сипела и свистела, а отец бормотал ей добрые, ласковые слова, которых они никогда не слышали от него в адрес людей.
Мама сидела на козлах в голубом платье с желтыми цветами и держала на коленях сумочку, она улыбнулась и сказала:
— Привет, вот я и дома! Рады? — Она поставила ногу на колесо и спрыгнула на землю.
— А где Одд? — сказала она.
Юн посмотрел на отца, но тот отвернулся, уперся взглядом в стену сарая и стал жевать, как будто бы у него полон рот табака. Он ничего не рассказал матери.
Похороны были через три дня. Отец спросил, пойдем ли мы, я сказал — да. Это были мои первые похороны. Дядю, брата матери, застрелили в 1943 году немцы при попытке бегства из полицейского участка где-то на юге страны, но это было без меня, не уверен, что похороны вообще устраивали.
Две вещи запомнил я с похорон Одда. Первое — что наши с Юном отцы ни разу не посмотрели друг на друга. Мой отец пожал его отцу руку и сказал «соболезную», совершенно неуместное слово, которого никто больше в тот день не произнес, но они не встретились глазами.
Второе — это Ларс. Мы вышли уже из церкви и стояли у открытой могилы, Ларс все больше и больше терял покой, и, когда пастор дошел до середины церемонии и маленький гробик должны были на веревках опустить в могилу, Ларс не выдержал, вырвался от матери и припустил бегом, петляя между надгробными камнями, пересек кладбище насквозь и помчался как заведенный вдоль его каменной ограды. Круг за кругом, опустив голову и глядя в землю, и чем дольше это продолжалось, тем тише говорил пастор, и сперва оглянулись пара-тройка человек из черной толпы, но потом еще, еще, и вот уже все смотрят на Ларса, а не на гроб с телом его брата, это тянулось до тех пор, пока наконец один сосед не дошел спокойно по траве до границы круга, встал там и перехватил пробегавшего мимо Ларса. Ноги его продолжали бежать в воздухе, но он не издал ни звука. Я взглянул на Юна, он посмотрел на меня, я чуть заметно покачал головой, но он никак не ответил, только смотрел не моргая мне в глаза. И я, помню, подумал — не красть нам больше лошадей вместе, и это было печальнее всего, что происходило на кладбище. Вот это я помню. Всего три вещи, значит.
4
Участок земли, который отец купил вместе с сэтером, был лесом. В основном еловым, но попадались и сосны, а кое-где между темными стволами протиснулись невысокие березки, заросли начинались прямо от реки, от стоявшей на гальке и почти висевшей над бурлящим потоком сосны с вырезанным на ней крестом — мистика, откуда он там взялся, — дальше лес ровным кругом обжимал двор с домом, сараем и лужайкой и продолжался до узенькой дорожки, границы наших владений. Дорожкой называлась слегка присыпанная щебнем тропка, петлявшая среди елок и состоявшая в основном из переплетенных корней, она начиналась от реки, шла недолго по восточному берегу, наконец, взбиралась на деревянный мост и сворачивала в центр, к магазину и церкви. Этим путем мы шли от автобуса до дома, когда приехали в конце июня или если какой-нибудь придурок забудет, бывало, лодку не на том берегу, где остались мы. Придурком оказывался чаще всего я. А так обычно мы шли через луг Баркалда, перелезали ограду и переправлялись к себе на лодке.
По утрам у нас часа два с лишним не бывало солнца, его загораживал густой лес на южной стороне, но решил ли отец всё разом повырубить только по причине нехватки солнца, я не знаю. Ему нужны были деньги, но что настолько позарез, этого я не уловил, а понял так, что мы тащились на эту реку, второй, заметьте, год подряд, потому, что отцу требовались покой и время обдумать, как дальше жить — по-новому, не как он жил до сих пор, и этого он не мог делать у нас в Осло, глядя на приевшийся пейзаж за окном, а только в другом месте. Этот год — рубеж, сказал отец. То, что он позволил мне быть при нем, возводило меня до положения, недоступного моей сестре, которая оставалась на лето с матерью, хотя была на три года меня старше.