— Знаешь, Дункан, из тебя выйдет хороший священник.
— Священник? С какой стати?
— Ты рассуждаешь как священник. Что ты собираешься сделать с этими рисунками?
— Отдам их Кейт Колдуэлл.
— Кейт Колдуэлл! Но почему? Почему?
— Потому что я ее люблю.
— Не глупи, Дункан. Что ты понимаешь в любви? Да она твой подарок наверняка и не оценит. Рут говорит, что она просто-напросто обыкновенная вертихвостка.
— Я отдам ей рисунки не для того, чтобы она их оценила. Я отдам их потому, что я ее люблю.
— Дурь. Чистейшая дурь. Над тобой вся школа станет потешаться.
— Какое мне до этого дело?
— Тогда ты еще больший дурень, чем я думала. У тебя нет ни самолюбия, ни гордости — ни капли; вот женишься на первой же пустышке, которая на тебя обратит внимание, и тогда наплачешься.
— Может, и твоя правда.
— Но этого не должно быть! Тебе нельзя это допустить! Ну, почему же ты, почему… Ох, ладно, ладно, пусть будет по-твоему.
Кожное заболевание возобновилось: горло у Toy выглядело так, словно он неудачно пытался его перерезать. По утрам он подходил к постели матери, и та туго обматывала ему шею до самого подбородка шелковым шарфом, закрепляя его английскими булавками, что придавало Toy скованный вид. Войдя как-то в классную комнату, он поймал на себе взгляд Кейт Колдуэлл. Возможно, она ожидала чьего-то появления или же просто скользнула глазами по двери в рассеянной задумчивости, но на лице у нее выразилась невольная жалость, и это возбудило в Toy острейшую ненависть. Его черты исказились непримиримой яростью, с которой он не сразу сумел совладать. Кейт озадаченно замерла, потом, тряхнув головой, принялась судачить с подружками. Вечером, не испытывая никаких чувств, Toy отдал «Книгу пророка Ионы» Рут и угрюмо подсел к матери.
— Знаешь что, Дункан? — сказала миссис Toy. — Рут оценит твой подарок в тысячу раз лучше, чем Кейт Колдуэлл.
— Я знаю. Знаю, — отозвался Toy.
Где-то под сердцем у него болело, будто оттуда что-то вынули.
— Ах, сыночек, сыночек, — вздохнула миссис Toy, протягивая к нему руки, — забудь об этой Кейт Колдуэлл. Твоя старая мама всегда с тобой.
— Да, мамочка, я знаю, — рассмеялся Toy, обнимая мать. — Но только это не одно и то же, не одно и то же.
Начались выпускные экзамены, но особенного события Toy в этом не усматривал. В настороженной тишине экзаменационной комнаты он взглянул на листок с заданием по математике и усмехнулся, не сомневаясь, что провалится. Выглядело бы слишком вызывающе, если бы он встал и вышел за дверь немедленно, поэтому Toy развлечения ради попытался решить две-три задачи, используя вместо чисел слова и выписывая уравнения наподобие логических доказательств, но очень скоро это ему наскучило: заметив осуждающе приподнятые брови классного наставника, он с отсутствующим видом поднялся с места, вручил ему листки и поднялся наверх в кабинет изобразительного искусства. Остальные экзамены оказались, как он и ожидал, пустяковыми.
Миссис Toy постепенно окрепла, однако во время экзаменов подхватила простуду, что вызвало рецидив болезни. Теперь она вставала только в уборную.
— Может, лучше пользоваться подкладным судном? — спросил мистер Toy.
Миссис Toy рассмеялась:
— Если я не смогу дойти до уборной сама — значит, мне конец.
Как-то вечером, когда они с Toy остались в доме одни, миссис Toy спросила:
— Дункан, а что в гостиной?
— Там довольно тепло. Огонь что надо. И не такой уж беспорядок.
— Я, пожалуй, встану и посижу у огонька, погреюсь немного.
Миссис Toy откинула одеяло и спустила ноги с кровати. Toy с беспокойством увидел, насколько они исхудали. Толстые шерстяные чулки, которые он помог ей натянуть, обвисли на; лодыжках складками.
— Точь-в-точь две палочки, — сказала миссис Toy с улыбкой. — Узница концлагеря.
— Не пори чушь! — оборвал ее Toy. — Месяц-другой — и все наладится.
— Я понимаю, сынок, понимаю. Дело долгое.
Теперь Toy делил с отцом раскладной диван. Спал он плохо: в середке матраца было углубление, где мистер Toy, будучи потяжелее, естественным образом и помещался, a Toy с трудом удерживался, чтобы на него не скатиться. Однажды ночью, когда свет уже потушили, он заметил, как хорошо будет всем вернуться на свои спальные места, как только матери станет лучше. Мистер Toy, помолчав, странным голосом спросил:
— Дункан, я думаю, ты… ты не питаешь чрезмерных надежд на то, что маме станет лучше?
— Пока человек живет, то и надеется, — беспечно откликнулся Toy.
— Дункан, надеяться не на что. Операцию, видишь ли, сделали слишком поздно. Мама поправляется после операции, но это ненадолго. Печень у нее поражена неизлечимо.
— И она умрет… а когда?
— Через месяц. Может быть, через два. Зависит от того, как долго выдержит сердце. Печень не справляется с очищением крови, и тело не получает достаточного питания.
— Она об этом знает?
— Нет. Пока нет.
Toy отвернулся и в темноте поплакал. Слезы не лились бурными ручьями, просто тихо катились из глаз.
Toy проснулся от грохота и громкого крика. Мать корчилась на полу в коридоре. Пыталась дойти до уборной — и не смогла.
— Ах, папочка, мне конец. Мне конец. Со мной все, — повторяла она, пока мистер Toy помогал ей добраться до постели.
Toy недвижно застыл у дверей гостиной: в голове у него все еще отдавался материнский крик. В момент пробуждения он не казался ему внезапным: этот крик он уже слышал давным-давно — и потом дожидался всю жизнь, чтобы услышать снова.
Два дня спустя Toy и Рут вернулись из школы вместе. Дверь им открыл мистер Toy со словами:
— Ваша мама хочет вам что-то сказать.
Они вошли в спальню. Мистер Toy остался у дверей наблюдателем. Кровать была передвинута к окну, чтобы больная могла глядеть на улицу. Миссис Toy, обратив к вошедшим лицо, робко проговорила:
— Рут, Дункан, я знаю, что очень скоро я… я просто усну и больше не проснусь.
Рут, всхлипнув, бросилась из комнаты, мистер Toy последовал за ней. Toy подошел к постели и прилег на нее между матерью и окном. Нащупал под покрывалом ее руку и сжал своей. После короткого молчания миссис Toy спросила:
— Дункан, как ты думаешь, будет что-то потом?
Toy ответил:
— Нет, не думаю. Только сон. — Печаль, прозвучавшая в голосе матери, заставила его добавить: — Учти, многие поумнее меня верят, что потом начинается новая жизнь. Если это так, она не будет хуже, чем эта.
Несколько дней по возвращении из школы Toy снимал ботинки и ложился бок о бок с матерью, держа ее за руку. Подавленности, говоря по правде, он не испытывал. В эти минуты он почти ни о чем не думал и мало что чувствовал, да и не произносил ни слова: разговаривать миссис Toy становилось уже не под силу. Обычно он смотрел за окно. Улочка, хотя и примыкавшая к шоссе, была тихой, залитой, как правило, холодным весенним солнцем. Напротив стояли сдвоенные домики с садиками, где росли лилии и ракитник. Если Toy что-то и ощущал, то только покой и уединенность, близкие к довольству. Все это время Рут, мало интересовавшаяся хозяйством, неустанно хлопотала по дому: делала уборку и возилась на кухне, готовила для матери легкие блюда и пекла разные сладости, однако скоро миссис Toy пришлось перевести исключительно на жидкую пищу: от слабости она лишь шептала что-то невнятное и едва приоткрывала глаза. Разговоры в доме почти прекратились; как-то Toy обратился к сестре, начав фразу словами: