Недаром говорят — сапожник без сапог. Не кто иной, как я, бесстрашная поборница воспитания в игре и домашнем милованье, почти все время проводила в клинике за работой, да к тому же часто отлучалась из Глазго по общественным делам. Мой муж: исполнил на практике то, что я проповедовала. Я порой тревожилась, что он делает раннее детство для наших ребят чересчур привлекательным, из-за чего их взрослые жизни (как у моего первого мужа, Бисмарка, Наполеона и более заурядных преступников) станут попыткой воплотить в жизнь скверные мальчишеские фантазии. Я тревожилась зря. Оказавшись среди других мальчиков в городской школе, основанной уже в XX столетии, они начали стыдиться своего праздного мечтателя-отца и взяли за образец практичную, деятельную мать. Старший, Бакстер Свичнет, — наш математик. В прошлом году он получил диплом с отличием и теперь работает в Лондоне в Департаменте имперской статистики. Боглоу, наш инженер, так быстро перемещается между Гилмор-хиллом и Андер-соновским институтом, что я никогда не знаю, — где он в данный момент находится. Он говорит, что паровые котлы и мазутные топки — опасные и вредные анахронизмы, что мы должны учиться перерабатывать в электричество энергию высокогорных озер и водопадов, постепенно сводя на нет использование нефти и угля, отходы от сжигания которых отравляют воздух и портят людям легкие. Младший, Арчибальд, кончает школу, и им владеют две страсти. Одна —рисование кричаще-ярких акварельных пейзажей, другая — командование школьным кадетским корпусом. Разумеется, я ненавижу воинскую муштру. От вида молодых людей, марширующих ровными рядами и подражающих механическим движениям заводной куклы под злобные крики сержанта, — от этого вида меня тошнит еще больше, чем от вида молодых девиц в мюзик-холле, синхронно взбрыкивающих ногами. Однако я понимаю, что тяга юного Арчи к одетым в мундиры товарищам уравновешивает его художнический индивидуализм. Когда обе стороны его натуры придут наконец к согласию, он тоже станет прекрасным тружеником на благо общества — может быть, лучшим из троих.
Заговорившись о мальчиках, я позабыла про их отца; впрочем, в его последние годы о нем легко было забыть. Он проводил все больше времени в своем кабинете, кропая книги, которые потом печатал за свой счет, поскольку ни один издатель не хотел на них раскошеливаться*. Примерно раз в два года, спустившись к завтраку, я находила подле своей тарелки очередной черно-синий томик с закладкой на чистой странице, где всегда стояло посвящение: ЕДИНСТВЕННОЙ, РАДИ КОГО МНЕ СТОИТ ЖИТЬ. Пока я листала книгу, пытаясь изобразить интерес, ощущать который никак не могла, он смотрел на меня с приводившим меня в бешенство выражением, где робкая надежда пряталась за наигранным равнодушием, — выражением, из-за которого мне хотелось схватить его и трясти, трясти, пока он не найдет себе полезного занятия. Не воспользуйся он деньгами Бакстера, чтобы купить себе праздность, которую ошибочно принимал за свободу, из него бы вышел вполне приличный врач-терапевт. Осуществив мечту матери, он выбился в средний класс, но не испытывал никакого желания ни преобразовывать этот класс изнутри, ни помогать рабочему классу преобразовывать нас (и самих себя) извне. Однако лучшее возражение, лучший упрек, какой я знаю, —личный пример. Я клала книжку на стол, подходила к нему, нежно его целовала, благодарила и шла работать в клинику.
В 1908 году у него обнаружился рассеянный склероз (он диагностировал его сам), после чего быть к нему доброй стало и вовсе не трудно. Он с облегчением ушел в болезнь, велел перенести свою кровать в кабинет и заказал особый стол, позволявший писать не вставая. Он, конечно, мог продлить себе жизнь, давая себе большую физическую нагрузку, но он знал это и сам, а я не хотела его ни к чему принуждать. Я поддерживала с ним дружеское общение, приходя почти каждый вечер перед сном сыграть партию в шашки, съесть легкий ужин, поболтать о том о сем. Чем дальше, тем больше наши беседы возвращались к дням молодости с Боглоу Бакстером. Я также видела, что он пишет новую книгу.
— Интересно тебе, о чем она? — спросил он однажды вечером с некой игривостью, которую он, безусловно, приписывал творческому вдохновению, а я — легкой лихорадке, вызванной болезнью.
— Расскажи, если хочешь, — ответила я с улыбкой.
— А вот на этот раз не хочу. Мне хочется, чтобы ты прочла ее с изумлением, когда меня не будет. Пообещай прочесть ее от начала до конца хотя бы раз. Пообещай не класть ее со мной в гроб.
Я пообещала.
Когда наконец из типографии прислали переплетенный том, это была для него радость на много недель. Ложась спать, он клал книгу под подушку. Когда служанка меняла ему постельное белье, он лежал на диване, листал страницы вперед и назад и над иными из них посмеивался. Позже, когда он начал слабеть, главным его чувством было жестокое нетерпение, а в самом конце он не хотел ничего, кроме прикосновения моей руки к его лбу — когда я убирала ее, он начинал хныкать. Я была с ним рядом, хотя могла принести больше пользы у постелей других больных. Не беда. Мне перед смертью, может быть, тоже захочется общества близкого человека, и я рада, что ему в этом не отказала.
Я прочла книгу три года назад, вскоре после похорон, и две недели потом ходила сама не своя. Я и теперь делаюсь сама не своя, когда о ней вспоминаю. Чтобы объяснить почему, я должна в двух словах рассказать историю своей жизни.
Первое жилье, какое я помню, состояло из двух комнатушек и кухни, где мы ютились впятером, а иногда и вшестером (это было, когда к нам заявлялся отец). Воду мы и еще несколько семей брали из единственного крана на заднем дворе. Отец мог снять нам квартиру и получше. Он был главным мастером (сейчас бы сказали — заводским управляющим) на близлежащем сталелитейном заводе в Манчестере, и его страстью было копить деньги. Того, что он давал маме, не хватало даже на сносную еду.
— Я не могу много тратить на жизнь, пока не заимею хороший патент, — говорил он нам, — а для этого мне нужны все деньги, какие есть.
С женой и детьми он обращался так же, как с рабочими, — то есть как с потенциальными врагами, которых надо держать в нищем состоянии силой или угрозой силы. Каждое замечание в свой адрес, которое не содержало очевидной лести, он расценивал как вызов. Пяти лет от роду я однажды увидела, как он стоит перед зеркапом в нашей сырой убогой кухоньке и поправляет свой темно-зеленый галстук и жилет, отделанный зеленым вельветом, — на свою наружность, в отличие от нашей, он не жалел денег и был даже модником на свой грубый манер. Пораженная контрастом между тоном его одежды и темно-красным цветом лица, я сказача: «Ты настоящий мак, папа».
Дальше помню только, как я очнулась в постели. Оказывается, он сшиб меня с ног кулаком, я ударилась головой о каменный пол и несколько часов лежала без памяти с кровоточащей раной. Не думаю, что мать осмелилась позвать врача. До сих пор над левым ухом под волосами у меня прощупывается неровный рубец в три дюйма длиной. Это означает, что чешуйчатая височная кость у меня слегка разошлась; но, если не считать того периода бессознательности, память моя никак не пострадала. Вот о чем мой покойный муж: пишет как о «на удивление правильной трещине», опоясывающей всю голову под волосами.