А сумерки уже спустились; улица, разделяющая здания, залита сиянием фонарей, светом из окон отеля, из витрин, от фар проезжающих машин. Оттого что Же так долго смотрела вверх, у нее заболела шея. Она опускает взгляд к подножию здания напротив. Так и есть. Девчонка опять там, сидит на ступенях выставочного зала Мира ковров. Да, это она. Видно, входит во вкус. Все знают, что это территория Же. А девчонка ведет себя так, словно не знает. Лица под капюшоном не разглядеть, но это точно она.
Же наблюдает за девушкой. Та смотрит куда-то мимо Же. Тут Же отвлекается. Мимо проходит женщина, она увидела Же, но решает не замечать; большинство людей вообще ее не видит, так что тут верный расчет: если Же попросит, ей что-нибудь перепадет.
(Пдт мнтк. Спсб.)
Две по десять пенсов.
Если положить в рот десятипенсовик и попробовать надкусить, слабые зубы могут и не выдержать. Какой металл прочнее — серебро или медь? Это не настоящее серебро. Какой-то сплав. Она посмотрит название в библиотеке, когда снова будет дождь, а там будет открыто. Она уже как-то смотрела, но забыла. Лично ей кажется, что десятипенсовик прочнее, и на то есть основания. Однажды они с Эйдом набили рты мелочью, так, что чуть щеки не лопались. У Эйда поместилось гораздо больше, чем у нее; у него-то рот побольше, ха-ха. Щеки у него раздулись, как у хомяка; сквозь щетину можно было разглядеть ребрышки монет. Берегись: кто набил деньгами рот, тот башкой не шевельнет.
Эти воспоминания вызывают у нее смех. Смеяться больно. Потом все деньги у них были в слюне; он выплюнул всю блестящую массу ей в ладони, вот гадость. Держи, сказал он, тебе они больше пригодятся. Господи, должно быть, они были пьяны или обкурились; ведь знали, что на монетах полно микробов, а все равно запихали их в рот. Вкус во рту был металлический. Когда потом Эйд поцеловал ее, поцелуй тоже отдавал металлом. Раздвинув ее зубы языком, он протолкнул десятипенсовик ей в рот и сбросил плашмя на язык, как облатку, она подержала монетку на языке, словно ждала, пока та набухнет от слюны, а потом открыла рот и вытащила. Монета выпуска 1992 года. О, боже. Они перецеловали
(Пдт мнтк)
все монетки разной величины, которые у них нашлись, толкая туда-сюда изо рта в рот, устроив игру, чтобы вкусить от каждой.
Же пытается вспомнить.
Она помнит вкус поцелуя даже лучше, чем самого Эйда, его внешность, лицо. Бывает, целое событие сводится к одному-единственному ощущению, к краткому мигу. А целая личность к блику лика. Сейчас она иногда протирает монетку о джемпер и кладет в рот; вкус серебра острее, чем вкус меди. Медь отдает гнилым мясом. У монеток в один и два пенса ребро гладкое; а у пяти- и десятипенсовиков — с такими узенькими прорезями; но если прикоснуться кончиком языка, они кажутся довольно широкими. Кончик языка очень чувствительный. А вес фунта ее просто поразил. Nemo mе impune lacessit
[11]
. Он предупреждает. Вот что читает кончик языка по ребру тяжелых монет.
Этот вкус пристал к ее пальцам, сидит у нее в глотке. А может, у ангины просто-напросто тот же вкус, что у денег, да и у любви.
Же вскинула голову, смотрит через дорогу. Сегодня девчонка напялила капюшон, и люди будут давать ей меньше денег, потому что им не видно, парень это или девушка. Сняв капюшон, она заработала бы намного больше. Впрочем, она и так недурно загребает. Во всяком случае, куда больше Же. Но без капюшона дело пошло бы гораздо лучше. Же должна пойти на ту сторону и сказать ей. Она ничего не понимает. Она пришла в десять минут пятого. На вид ей лет четырнадцать, от силы пятнадцать; у нее на лбу написано: школьница. Она просто
(Пдт мнтк)
воплощение прилежной ученицы. Волосы у нее под капюшоном слишком блестящие и ухоженные. Она не похожа на нищенку. Она меняет одежду. У нее несколько курток. Она больше смахивает на беглянку, из новоиспеченных, сегодняшнего «призыва». Поэтому она и собирает деньги с легкостью, еще бы, это все равно что растерявшийся звереныш с шоколадной коробки, какие продавали много лет назад, по сравнению со взрослой кошкой или собакой. Единственное, что можно сказать точно, — вид у нее несчастный, какой-то заиндевелый. Цвета треснувшего ледка на луже. Же ей сочувствует.
Но, похоже, девчонке не нужны деньги. Она даже не замечает, что люди бросают ей монеты. Всякий раз повторяется одно и то же; она зарабатывает золотые горы, до которых ей, по всей видимости, нет никакого дела. Же помнит, что значит быть юной и плевать на все. Это заставляет их, прохожих, давать тебе больше, чтобы оставить хоть какой-то след в твоей жизни. Некоторые даже предлагают девушке купюры. Же сама видела. Они садятся перед ней на корточки и что-то говорят, покачивая головой и кивая с серьезным видом, а у девушки на лице такое выражение, словно, словно… Же пытается подобрать слова. Вот: словно она проснулась утром, встала с постели, спустилась по лестнице, вышла на улицу
(Пдт мнтк Спсб.)
и вдруг обнаружила, что все люди вокруг, весь город почему-то говорит на совершенно непонятном языке, норвежском, польском, или на каком-то неведомом наречии.
Мимо идут люди. Они не замечают Же — или решают не замечать. А Же на них смотрит. Некоторые прижали к уху мобильные телефоны, будто схватились за щеку в приступе дикой боли. А обладатели новинки, мобильного с наушниками, бродят по улицам, словно психи, которые болтают сами с собой, пребывая в мире грез. Же становится смешно, а от смеха — больно. Небо — потолок, здания — стены; а за спиной у нее сейчас стена отеля, которая позволяет ей держаться прямо. А внутри еще одна стена не дает ей упасть; слепленная из мокроты, она поднимается от живота до горла, и в такие моменты, когда Же не в силах сдержаться, когда она кашляет и не может остановиться, стена начинает пошатываться. Же кажется, она крошится, как дрянной цемент. Но и польза от стены есть. Она не дает Же свалиться. Она поддерживает ее изнутри, как сзади — стена отеля.
Же представляет себе: вот ее сердце, мышцы, вот кровь омывает ребра и легкие. Ей кажется, что ее легкие издают резкий свист, захлебываясь кровью, ее мышцы — плохонькие провода, причем совсем устаревшие, и что кто-то решил с их помощью провести телефон там, где это невозможно в принципе. Словно приезжает человек с кучей проводов, чтобы подключить, куда надо, вылезает из фургона и видит перед собой офигенный замок со смотровыми щелями вместо окон, — а дело происходит в пятнадцатом веке, когда никакого электричества не было и в помине.
(Пдт мнтк)
Только представьте: телекантроп, эволюционный выкидыш дарвинской системы, этакий футуристический неандерталец в комбинезоне — на плечах мотки проводов, за спиной фургон, набитый здоровенными катушками, — стоит столбом, почесывая голову на манер шимпанзе, потому что в земле не видать люка, чтобы спуститься куда следует и выполнить работу, а дамочка с покрывалом на голове глядит на него в бойницу как на марсианина, ведь на дворе — пятнадцатый век, и таких фургонов еще не изобрели. Представляю себе их лица. От смеха она закашлялась. Кашель — давай, Господи, думает она во время приступа — посылает ей в грудь сноп стрел из пятнадцатого века с острыми крюками и зазубренными железными наконечниками, а ведь она сейчас справилась всего лишь с «детским» кашлем, а настоящий (она все еще борется, делая микроскопические вдохи, чтобы восстановить силы) сотряс бы ей все нутро и отправил бы в ров добрый кусок ее внутренней крепостной стены. Настоящий кашель (мышцы рук и плеч успокаиваются, она встряхивает головой) — это когда все старье Национального треста рассыпается на хрен, обращаясь в никчемное каменное крошево.