Давайте так и оставим его, постепенно затемняя сцену: сидящего в кресле в коматозном состоянии; совершенно нагого, не считая наручных часов, единственного носка и алой подушечки, прикрывающей бедра.
На следующее утро первым делом я обежал дом, распространяя легенды о том, что произошло с Рейчел. Семейная трагедия, финансовый крах, непоправимая утрата, нападение Кинг-Конга и так далее, — из-за всего этого она и уехала. Я врал напропалую, совершенно не заботясь о том, что рано или поздно меня могут разоблачить. Мне было необходимо сохранить лицо только до конца уикенда, а потом уже никто не будет столь бестактен (да и никому не будет до этого дела), чтобы возвращаться к этой теме.
Теперь моей главной заботой было налиться до такого состояния, чтобы я смог позвонить Рейчел. Благодаря капризу моего отца воскресные газеты не допускались в кухню до вечера; наверное, это казалось ему страшно занятным и очень цивилизованным — целый день болтаться по гостиной с газетой. Но спиртное хранилось именно в гостиной, и Вилли Френч, в силу профессионального интереса, а также сэр Герберт, в силу преклонного возраста, наверняка проторчат там по крайней мере до двух.
На самом деле все было не так плохо. Совершив набег на кладовку, я провел вторую часть утра с половиной бутылки (изысканного, как мне казалось) южноафриканского шерри. Я составлял схематические планы Телефонной Беседы — весьма самонадеянные планы, надо признать. Мое поведение предыдущей ночью теперь представлялось мне чересчур драматизированным. Даже Рейчел не могла всерьез повестись на это гротескное Дефорестово представление. Ее поступок был всего лишь приступом минутной слабости.
Конечно, малышка, писал я, тебе тоже пришлось несладко.
Но как знать? Ведь вчера я был просто уверен, что никогда ее больше не увижу.
Я спустился в гостиную, прокрался незамеченным за спиной страдающего несварением сэра Герберта (который воевал со своей газетой, вцепившись в нее, словно в гигантского ската), и стащил бутылку портвейна с полки с напитками. В «детской» на чердаке, где квартировал Себастьян, был старенький телевизор, и я решил, что если немного его посмотрю, то это, может, приведет меня в чувство. Себастьян поехал в Оксфорд смотреть Фильм Для Взрослых («любой Фильм Для Взрослых», — сказал он) и после фильма пошляться со своими прыщавыми дружками, высматривая девчонок. Валентин играл в футбол во дворе, где, судя по его жалобному скулежу, пытался быть одновременно судьей и капитаном обеих команд. Я заперся, заставил себя принять этого алкогольного сиропа и стал набрасывать бессвязные фрагменты «Речи на Воссоединение».
Воскресное телевидение в провинции — нечто крайне неоднородное.
Телевикторина «Дуэль университетов»: соперники внушали тревогу своей эрудицией, но, с другой стороны, были умиротворяюще тошнотворны. Игра-лохотрон, где в промежутках между сетами обыкновенные маразматики вперемешку с пидорами-знаменитостями дегустировали и обсуждали вина. Комедийное шоу, изображающее попытки трех красоток и одной страшилки оплатить счет за электричество и не пустить парней к себе в постель.
Затем последовала спортивная программа — не воскресного типа, где вечно настороженный пожилой комментатор, опираясь на стол, пытается удержать вас в курсе событий, а заранее смонтированный фильм-репортаж о теннисном чемпионате, недавно прошедшем где-то в Южном полушарии. Я уже собирался переключать, когда мелкоголовый американец сообщил, что сейчас будут показывать женский полуфинал.
Должен сказать, что я высоко почитал теннисисток. Когда они только выходят на корт, улыбаясь, в своей безупречной форме, они выглядят малоинтересными, очень далекими от нас, однако после часа потения и злобы… Пару лет назад я смотрел выступления теннисистки, принадлежавшей к подвиду обезьянообразных человеков: у нее было короткое квадратное туловище, руки как ноги и злобное, перекошенное лицо. Она завладела мной на все две недели «Уимблдона». Не проходило и дня, чтобы я в мечтах не прижал ее после игры где-нибудь в уголке в раздевалке, содрал с нее потные трусы и, под ее звериные крики, исторг в нее свое семя.
Ни одна из нынешних спортсменок не дотягивала до этого стандарта. От возбуждения я пропустил начальную перекличку и долгих двадцать минут пребывал в неведении, нежно называя их про себя: «двадцативосьмилетняя австралийка» и «молодая уилтширская домохозяйка», пока не выяснил имена, — столь заняты были эти елейные комментаторы многословным сокрытием того, что они ни бельмеса не смыслят в своем деле. Между тем из этих двоих я однозначно предпочитал гигантскую австралийку — англичанка совершила ошибку, пытаясь придать своей внешности выраженную женственность (несомненно, для того чтобы показать своей старшей сопернице, что вовсе не обязательно выглядеть орангутангом, если хочешь нормально играть в этот долбаный теннис). Жена уилтширского дантиста подскакивала к сетке, чтобы ударить с лету, и делала пируэты при подачах. С другой стороны, порожденная Дарвином учительница физкультуры, чьи мышцы блестели от пота, а воздух над ней дрожал, как над раскаленным асфальтом, доблестно бросала свое тело через весь корт — когда отбивала проходные удары и когда подпрыгивала на метр, чтобы смешать с дерьмом прошлогоднюю четверть-финалистку с ее дохлыми высокими подачами. Эта мать двоих детей стенала, как трагическая героиня, всякий раз, когда проигрывала очко; экс-чемпионка среди юниоров выказала эмоции только однажды — после неверной подачи (издав нечеловеческий вопль, чем заставила комментатора умолкнуть секунд на десять). Наконец я узнал их имена: миссис Джойс Парки и мисс Лурлен Боун. Мисс Боун разгромила Джойс во втором сете. Джойс, дрожа у сетки в ожидании решающего очка, получила могучий крученый мяч сверху и даже пальцем шевельнуть не успела. Она покинула корт в слезах, так и не подойдя к Боун пожать руку.
— За тебя, Лурл, — сказал я, подняв стакан.
Дальше показывали крикет, но это было печальным зрелищем, особенно после той гладиаторской битвы невинности с опытом.
Я собрал свои записи, глотнул еще портвейна и спустился в родительскую спальню.
Трубку взяла мать Рейчел. Она хотела знать, кто это, но ничего не ответила, когда я, с пьяной медоточивостью в голосе, назвал свое имя. И вот за эти пятнадцать секунд тишины, страх, от которого я весь день прятался, наконец-то меня нашел. В зеркале отражается мое осоловевшее лицо. Из окна слышен детский плач. У меня на коленях раскрытая папка, листки, исписанные безупречным мелким почерком.
Рейчел здоровается и начинает рассказывать об аварии, в которую они с Дефорестом чуть было не попали на пути назад. Я пытаюсь понять, что же происходит, хочу ее перебить — голос не слушается. Прекрати же. Она прекратила. Но меня не слышно. Нельзя ли погромче? Вдох — выдох. Рейчел спрашивает, здесь ли я еще.
— Прекрати. О чем ты говоришь? Скажи…
— Я не слышу.
— Погоди.
Кладу телефон на кровать и машинально вынимаю из нагрудного кармана листок бумаги. Там написано: «Разумеется, тебе нужно было уехать. Обо мне не беспокойся. Мне жалко Дефореста. Как он?» Набираю в грудь воздуха на два десятка слов и беру трубку.