— Что, painless? Ты считаешь, что я совсем нечувствителен к боли? Я так выбился из сил, что не способен совершить зло, я превратился в добрячка — может быть, это и так. Но неужели ты и впрямь считаешь, что я пребываю в peace?
— Во всяком случае, мои глаза, Мицу, видят именно это. С тех пор как мы поженились, ты никогда не был таким мирным, как эти несколько месяцев, — упорствовала жена с подчеркнутым спокойствием трезвого алкоголика.
Я с трудом подавлял в себе желание погрузиться в нирвану, стать мирным, совсем мирным, как животное, превратиться в нечто абсолютно мирное, подобное овощу. Я читал об одном старом монахе периода Муромати
[11]
, который, решив превратить себя в мумию, поучал, что, если до предела сократить питание, а перед тем, как сойти в могилу, перестать и дышать, тело, безусловно, начнет ссыхаться. В своей стоминутной жизни в яме осенним рассветом я, изображая античеловека, человека-животное, пытался, насколько это было в моих силах, накликать на себя смерть. Но, испытав отчаянный страх, я все же верил, что, выбравшись из ямы, смогу снова начать нормальную жизнь, а в глазах жены я, видно, по-прежнему тихо сижу в луже, на дне выгребной ямы, обняв горячую собаку. Стыд проникает в мельчайшие капилляры моего тела, тела крысы, и вызывает жар. Если это ясно даже жене, замкнувшейся в пьянстве, то насколько же трудно будет мне вернуть себе чувство надежды. Новая жизнь, соломенная хижина? Для меня это недостижимо.
— Ты чувствуешь, что начала новую жизнь?
— Новая жизнь! Ты ведь знаешь, что я по-прежнему пью? А достать здесь можно только дешевое и вонючее виски, поэтому выпить тайком не удается. — Жена вызывающе бросает мне эти колючие слова, поняв мой вопрос как издевку, рассчитанную на то, чтобы причинить ей боль. — Собственно, когда Така говорил о новой жизни, он имел в виду тебя, Мицу, а совсем не меня.
— Это верно. Но дело-то ведь во мне самом, — подтвердил я, весь сжавшись. — И единственное, что я хотел, это уточнить, испытываешь ли ты и сейчас пристрастие к алкоголю.
— Как я смотрю на алкоголизм? Считаю ли я его увлечением молодости, которое пройдет само собой, или же, наоборот, первым признаком прогрессирующего с годами крушения молодости и, значит, до самой смерти буду привержена ему? Это тебя интересует? Основная причина моего алкоголизма — сознание, что я не могу быть матерью. Сейчас я уже не в том возрасте, чтобы каждое утро испытывать упадок, как вчера, и поэтому правильно второе. В моем возрасте начинаешь понимать, что с каждой новой морщиной на лице приближаешься к смерти.
— Ты сейчас нарочно, точно капризный ребенок, наговариваешь на себя. Все это совсем не так. Действительно, ты уже не так молода — здесь ничего не скажешь. И если все начать сначала и заводить ребенка, то решить это нужно в самое ближайшее время. Через год уже будет слишком поздно.
Я тут же жестоко раскаялся в своих словах. Яд их оказался слишком сильным даже для меня. Помолчав, жена, глаза которой стали красными, как сливы, но не от виски, а от слез, враждебно глянула на меня и сказала:
— Несомненно, наступит день, когда уже будет слишком поздно, и, возможно, тогда, Мицу, мы станем добрее друг к другу.
— Может, пойдем посмотрим, как там Така с приятелями тренируется? — придумал я маневр, испытывая к себе отвращение.
— Тогда я, пожалуй, приготовлю еду для футбольной команды. Может быть, эта работа даст какой-то проблеск надежды на новую жизнь и хотя бы чуть-чуть рассеет туман скандала, назревающего здесь, в деревне, — сказала жена, будто насмехаясь над собой И надо мной, и пошла в главный дом. То, что она называла скандалом, были широко распространившиеся по деревне слухи о том, что жена третьего сына из семьи Нэдокоро ни на что не способная алкоголичка. Это она слышала в универмаге своими ушами.
По тому, как жена реагировала на мои слова, я понял, что ее собственное стремление противиться падению в пропасть, возникшую в ней самой, еще не уничтожено окончательно разрушительной силой алкоголя. Но сам я, обязанный протянуть ей руку помощи, сам я начинаю катиться в страшную пропасть, разверзшуюся у моих ног.
«Ты точно крыса!» — чтобы не слышать, как кричат это населяющие амбар духи, я с головой ухожу в перевод. Мне кажется, даже сюда доносятся далекие удары по мячу и крики, но, может быть, у меня просто звенит в ушах.
После полудня пришел младший сын Дзин и сказал, что меня хочет видеть настоятель. Кухня главного дома полна густого пара, пахнущего бамбуком. Жена только что вынула из котла, стоявшего на очаге, старую бамбуковую корзину, и двое детей Дзин, окутанные паром с головой, и настоятель, которому пар доходил до груди, наблюдали за ее действиями. Мальчик, бегавший за мной, тяжело дыша, присоединился к братьям и тоже скрылся в пару.
Жена с пылающим лицом попыталась достать содержимое корзины, но дети в один голос предостерегающе закричали:
— Горячо, горячо! — А потом добродушно посмеялись над женой, поспешно схватившейся пальцами за мочку красного уха.
— Что ты приготовила? — спросил я, втискиваясь в теплую компанию, окружившую жену, которая спокойно стояла в облаке пара.
— Тимаки. Дзин научила. Ребята принесли из лесу листьев молодого бамбука, — ответила жена звонким, веселым голосом, совсем не похожим на тот, каким она разговаривала со мной в амбаре. — Кажется, удались, а? Ты помнишь, Мицу, тимаки?
— Их здесь с давних времен брали с собой, когда шли в лес валить деревья. А отец Дзин был лесорубом, так что, если ты приготовила по рецепту Дзин, значит, все правильно.
Жена дала нам по огромной «правильной» тимаки величиной в сложенные ладони. Мы с настоятелем, не зная, куда деваться с горячей массой бамбуковых листьев, с которых капала вода, положили на тарелку и, разломив, стали есть. Дети Дзин, перекатывая тимаки на ладонях, стараясь не нарушить форму, обкусывали их с краев. Они приготовляются из клейкой рисовой массы, сдобренной соей, и начиняются фаршем из свинины и грибов. Листья молодого бамбука, в которые завернуты сегодняшние тимаки, суховатые, белесые на концах, но все равно, чтобы собрать их в такое время года, ребятам, конечно же, пришлось здорово потрудиться, да, наверное, и страху они натерпелись. Я смотрю, как ловко они управляются с тимаки, и думаю, что и сейчас не изменились привычки деревенских ребят, хоть они не любят ходить зимой в лес.
— Очень вкусные, но пахнут чесноком. Когда я жил в деревне, чеснок в еду вообще не клали, о тимаки и говорить нечего, — высказал я свое мнение жене, перекладывавшей их из бамбуковой корзины в длинную деревянную коробку, которую я помню еще с детства. И бамбуковая корзина, и деревянная коробка были, видимо, по указанию Дзин извлечены из кладовки.
— Что? — с сомнением спросила жена. — Дзин сказала, что нужно положить чеснок, и я специально ходила в магазин за мясом и чесноком.
— Вот, Мицу, классический пример того, как обычаи в деревне меняются! — сказал настоятель, держа в руке кусок тимаки. — До войны деревня не знала чеснока. Но когда началась война и корейцы, которых пригнали на лесоразработки, обосновались в долине, чеснок вошел в сознание жителей деревни как атрибут презрения: вот, мол, корейцы едят какие-то вонючие корешки, называемые чесноком. Ты, конечно, это знаешь, Мицу? Жители деревни, когда корейцев пригнали сюда, желая доказать свое превосходство, язвили по их адресу: как можно идти в лес, не запасшись тимаки. И корейцы постепенно тоже начали готовить их; но, сообразуясь со своим вкусом, внесли новшество — стали добавлять в них чеснок. Это, в свою очередь, повлияло на способ изготовления, принятый в деревне, — так проникла в деревню чесночная приправа. Вот как пустое бахвальство и беспринципность жителей деревни привели к изменению обычая. И хотя раньше никому бы в голову не пришло использовать как приправу чеснок, сейчас это самый ходкий товар в универмаге, и король имеет все основания смеяться над нами.