— В Лядовенах, точнее, в селе Стрямбэ, создана ячейка народного фронта Молдовы.
Николай Федорович уточнил:
— И кто ж у вас председатель?
— Он перед вами.
— Ну и как будем сотрудничать?
— Нет, намерены бороться с вами.
Такая была сделана заявочка. Но никто не торопился в мятежный стан. В ячейке состояли трое уголовников, отсидевших полный срок за разбой, крупный растратчик из сельпо, да двое наркоманов, помешавшихся на рок-музыке и состоявшие в переписке с авторитетом из Би-би-си Севой Новгородским. Лядовяне называли их «кучкой обиженных». И относились со смешанным чувством сожаления и презрения. А вместе с тем и с предосторожностью: кабы шкоды какой не натворили. Что потом с придурков взыщешь?
Безо всяких с моей стороны усилий в доме Стойко тоже зашла речь об «обиженных». Это было сразу после рыбалки. Скорей всего бадя Михай настроил.
Во время завтрака домоправительница Надя присела у стола, налила себе чаю и вроде бы как некстати вклинилась в мужской разговор, обронив:
— Падалица по весне становится злым сорняком,
[8]
— и не ожидая встречного вопроса, поведала «житие» местного чудака Цуркана.
Когда Миша достиг совершеннолетия (1938 г.), сельское общество выделило ему земельный пай: живи, хозяйствуй! И как же новоявленный господарь поступил? Пошел в банк и заложил всю усадьбу — до порога — за кругленькую сумму. Называли точную цифры: тыщу лей. Полагали, что парень мельницу с крупорушкою приглядел или же намерен нуждающимся хозяевам денежки за приемлемый процент (в рост) отдавать. Разбогатев, оженится и сам, глядишь, добрым хозяином станет.
Так люди думали. А как же Цуркан достоянием распорядился? Однажды до восхода солнца запряг в каруцу дядиного мерина и потрусил за 150 верст в Черновцы, на ярмарку. Долго его не было. Наконец явился. И не с пустыми руками. Привез парень из города великолепного павлина, граммофон с ослепительной трубой, и к нему большой ящик с музыкальными пластинками. Капитал родительский ухлопал на чепуху.
Так и не стал Цуркан хозяином: чудил и прозябал. Когда же в селе колхоз организовался, ходил на разные работы по случайным нарядам. К серьезному труду душа не лежала. Со временем определили Мишаню (в молодые-то годы) сторожем на овечьей кошаре. Там и просидел до седых волос.
Не иначе как злой рок довлел над родом Цурканов. В мир не вышли из них люди путевые. Самым дееспособным оказался внучатый племяш Аурел. Но и его занесло: примкнул к ячейке Чеботаря. Стал правой рукой командора.
Всю их брашку называли баламутами.
В школу меня по-прежнему тянуло. Не ради интервью с географом. Просто хотелось услышать его голос, заглянуть в глаза.
На первом этаже учебного корпуса стояла пыль коромыслом. Во всю хозяйничали строители. На втором этаже было тихо. В конце длинного коридора маячила фигура технички со шваброй.
— Бог помощь.
— Мулцемеск (спасибо). Вам того же.
Мысленно я посочувствовал неутомимой труженице. Одна на всю Авгиеву конюшню, сюда же впору Геракла звать. Жрица чистоты понятливо улыбнулась:
— Да тут сегодня полсела побывало: и родители, и ученики, и учителя. Классы убраны. Мне самая малость осталась.
— Я Чеботаря ищу. Он был здесь?
— Нет. Он же у нас в отъезде. В командировке по партийной линии. — И уточнила: — Ну как от их фронта.
Село все знает!
— А я хотел с Валентином Ивановичем познакомиться.
— Он теперь отсюда далеко, в Бухаресте. Повез молодых ребят туда на курсы.
— На механизаторские что ли?
Тетя от души расхохоталась. Смех вышел раскатистый, задорный. Невзрачная фемея (женщина) на глазах вдруг помолодела лет на пятнадцать.
— Механизаторские! Тоже скажете. Нет, там, люди говорят, проходят науку бойцовскую.
— Как это понимать?
В агатовых глазах кодрянки (жительница Кодр) погас лучик-огонек, на лице возникла непроницаемая маска. Еле губы разжала:
— Понимайте, как хотите.
— И кем же они оттуда возвратятся?
— У них самих спросить вам надо.
Все. Источник информации окончательно иссяк. Оно и понятно. Я тут залетка случайный: записал и уехал. Ей же тут со своими жить, хлеб-соль делить. И все же с миру — по слову, глядишь, вырисовывается картина.
Не трудно было догадаться, что отношение к учителям в Лядовенах старозаветное, увижетльно-покровительственное.
— Они же наших деток учат, — сказала продавщица местного ГУМа, волоокая Веруца, у которой дома четверо сорванцов.
Разговор происходит у длинного прилавка, в ожидании товара. От нечего делать в нем приняла участие почти вся очередь. Вспомнили, как в голод (1946–1947 годы) по селу собирали «месячину» — еду для поддержки учителей. Жалкие узелочки или мешочки с картошкой, кукурузной мукой, орехами, фасолью складывали в дальнем уголке раздевалки. А уж педагогический совет по своему усмотрению распределял дары персонально.
— Жили очень трудно, но честно и благородно, — потупясь, молвила селянка, повязанная темным платком, из-под которого выбивались ослепительно седые волосы.
— Что верно, то верно, — охотно подтвердила одних лет с ней соседка, рыжая от хны.
Все кивали, поддакивали, повторяли одно и то же:
— То так. Истинно так.
— Да и сейчас колхоз для педагогов ничегошеньки не жалеет, — расширила «вопрос» практичная работница прилавка. — И за свет, и за газ, и за топку, и за квадратные метры советское общество плотит. Говорят: «Мало».
С другого конца торгового зала голос подала продавщица табачно-водочного отдела, красивая и бойкая хохлушка.
— Наш Валентин Иванович не раз побывал за этой за границей. Во Франции, рассказывал, ихние учителя получку против наших имеют раза в четыре большую. Не говоря уже о том, что в ихних магазинах дехвицит лежит навалом.
Тихо-тихо в зале стало. Было слышно, как жалобно жужжала, умоляя о спасении, застрявшая в паутине муха. С другого конца очереди несмело вякнули:
— В Париже, говорят, кур доят.
Поднялся галдеж.
— Поразвелось этих туристов!
— Они нырнули — вынырнули. Да домой. А что видели?
— Витрины их ослепили, они от света и обалдели: «Ах да ах!
— Как те дикари.
— Пожили бы «в гостях» подольше, может, и узнали б почем за кордоном фунт лиха.
Время от времени в магазин заходили люди. Нерешительно спрашивали: «Хлеб еще не привозили?» Некоторые оставались, пристраивались к очереди и скоро подключались к разговору.