Он уже давно вышел из душа, надев свежие трусы и майку, влез под одеяло, подмостил повыше подушку и включил телевизор.
По телевизору показывали последние известия, и № 1, как-то отвлекшись от «Новостей», стал думать о социальных проблемах вообще, начав с размышлений о справедливости.
45
Представления о ней у № 1 были весьма своеобразные, что давало бы основания его постоянным оппонентам в идейных спорах – некоторым сослуживцам и просто приятелям – называть его социальным дарвинистом, если бы они знали такое определение. Поскольку же они в основном были люди средне образованные, то называли его неточно попросту правым, оголтелым и иногда даже бессовестным. И если бы не его бытовая доброта, выражавшаяся в безотказных стараниях помочь в ответ на любую просьбу, от денег до протекции, то, вероятно, друзья не любили бы его еще сильнее – а так, благодаря доброте, не любили просто, как всякого человека не любят его друзья.
Напряженные отношения со справедливостью начали складываться у № 1 еще в старые времена, когда все вокруг ему казалось не то чтобы ужасным, опасным или жестоким (как некоторым его знакомым, большею частью происходившим из пострадавших от той власти семей или пострадавшим лично), а прежде всего несправедливым. Несправедливо было все. Среда, в которой он вырос, никак не соответствовала его интересам и, как он считал, его потенциям. Воспитание и образование, которые он получил, были определены этой средой, а не наклонностями его и способностями – таким образом, несправедливость рождения усугубилась. Принцип карьерного отбора, существовавший в те времена, по отношению к нему был особенно несправедлив: будучи вполне благонамеренным – в тех пределах, в которых мог быть тогда благонамеренным не законченный идиот или подлец, – он тем не менее постоянно сталкивался с дискриминацией, поскольку формальные сведения о нем эту благонамеренность опровергали. Он по рождению принадлежал к нации, вызывавшей подозрения; не стал, в силу в основном случайных обстоятельств, членом массовой организации, на которую опиралась власть; его природная чувственность выразилась в женолюбии и, соответственно, в том, что называлось моральной неустойчивостью и тоже официально не одобрялось… Словом, по не зависящим от его способностей и усилий причинам он не получал от жизни многого, чего желал и что считал вполне заслуженным.
И жизнь была несправедливой.
Раз и навсегда поняв это, он почти смирился и даже перестал прилагать усилия, так что невознагражденными остались только способности – а это положение каким-то не объяснимым логикой образом оказалось еще обиднее, чем если бы он продолжал усилия, а они оставались бы бесплодными.
Как вдруг все сломалось, перевернулось, и жизнь его поменялась. С ним будто начали рассчитываться за недоданное. Не стоит даже и перечислять то, что он получил, можно сказать коротко – все, чего когда-то не хотел даже, а лишь представлял в заведомо ложных измышлениях, которым, как всякий страдающий бессонницей человек, предавался по ночам.
Вот виделось ему: он сидит в каком-то маленьком кафе (каких тогда и не видел вовсе, откуда только такое видение взял?), и знакомые то и дело подходят к нему, здороваются уважительно, с почтением выпивают предложенную им рюмку, интересуются мнением по профессиональным делам… Он доброжелателен, улыбчив, очки сползли на кончик носа, в верхнем кармашке хорошего, любимого и потому сильно поношенного пиджака остывает запасная трубка… И его собака дремлет под его стулом – как завсегдатаев их пускают в кафе вместе… А вот бежит и та, которую он ждет, – не то чтобы красавица, но складненькая такая, улыбчивая, не очень уже молодая, но еще очаровательная, с немного детским выражением лица…
Именно в таких деталях все и представлял.
Именно так вдруг все и сделалось.
Не прошло и пяти лет этой новой жизни, как однажды он заметил, что старые фантазии полностью осуществились. Он сидит, все время сидит в маленьком кафе (несколько раз это были даже парижские, мюнхенские и лондонские кафе!), и знакомые подходят, и очки сползают, и пиджак… И бывало, что появлялась она, правда, в разных видах, не всегда та самая, но иногда даже именно очаровательная, и даже с детской улыбкой… Разве что трубку к тому времени он давно уже бросил курить, перешел на крепкие сигареты, да собаку так и не завел, неожиданно сосредоточившись до истинного фанатизма на кошках, а эти звери по кафе не ходят, будучи природными домоседами…
Более того: еще немного спустя возник в его положении дополнительный оттенок, который некогда тоже предполагался, хотя и не формулировался даже в мечтаниях, – он сидел в кафе уже не в качестве активного, энергичного персонажа картинки, а как эдакий старец, давно миновавший зенит, авторитет ушедших дней, старожил цеха… В этом был милый его сердцу стиль поношенности, устойчивости, традиций – всего того, чего не было в его беспородной, лишенной корней и резко переменившейся к лучшему жизни. Теперь он как будто имитировал старение в своем образе, как имитировал в обстановке своего дома обжитость и наследование вещей – хотя все было накуплено по комиссионкам и антиквариатам.
Впрочем, старение тем временем шло и естественным путем, и уже было не отличить наигранное от настоящего, и тут он спохватился и начал тосковать, почувствовав, что действительно недолго осталось донашивать эту жизнь, и придумал про нее афоризм: «Жизнь – как плохие ботинки, только разносишь, чтобы не жали, а они возьми да порвись, выбрасывать пора…» И этот афоризм тоже хорошо уложился в образ вальяжного старика, иронического мэтра и мудреца…
Но сейчас не об этом речь, а о справедливости.
Казалось бы, судьба расплатилась с ним полностью, а люди, к которым судьба щедра, обычно склонны испытывать к другим сострадание. Но № 1 оказался злопамятен. Вернее будет сказать так: он сочувствовал каждому отдельному человеку из тех, кому теперь не везло, и готов был помочь – лучше всего деньгами. Но в целом новым невезучим не только не сочувствовал, но даже находился с ними в состоянии внутренней вражды. Позицию его можно было определить так: «Вот и ваш черед пришел. Раньше вам было хорошо, а мне плохо – хотя вы получали все незаслуженно, а я незаслуженно был обделен. Теперь все у всех по заслугам – мне кафе и прочее, а вам… уж извините». Гадкая позиция, ничего не скажешь, и сам он чувствовал, что гадкая, не то что не христианская, а просто людоедская какая-то, чистой воды социальный дарвинизм – но поделать с собой ничего не мог. Да и не хотел, потому что к убеждениям добавлялось и раздражение на этих неудачников свободы, особенно из числа бывших приятелей, продолжающих в приятелях формально числиться: ведь они принимали свое и его нынешнее положение тоже без смирения, и иногда проскальзывало в их усмешках и даже словах: «Выбился… пользуется… счастлив, как свинья, а что другие теперь в говне, ему плевать… оголтелый правый… бессовестный…» Справедливости же ради надо сказать, что счастлив он, несмотря ни на что, не был. Тем более счастлив, как свинья, поскольку человек вообще не бывает более или менее протяженное время счастлив, а только в лучшем случае удовлетворен…
Но, как бы то ни было, настроение у № 1 от мыслей о справедливости всегда портилось, к тому же и сами телевизионные «Новости», как обычно, были невеселые.